РефератыОстальные рефератыЮмЮмор в творчестве сергея довлатова

Юмор в творчестве сергея довлатова

Московский Государственный Университет


имени М. В. Ломоносова


Филологический факультет


Кафедра истории русской литературы
XX
века





ЮМОР В ТВОРЧЕСТВЕ СЕРГЕЯ ДОВЛАТОВА


(СБОРНИКИ РАССКАЗОВ "ЗОНА", "КОМПРОМИСС", "ИНОСТРАНКА")














Дипломная работа


студента
V
курса


русского отделения


П. В. Цапюка



Научный руководитель


доц. Ш. Г. Умеров



Москва


1999 г.


Содержание






























Введение


3


Глава первая.


Юмор, жанр рассказа: постановка вопроса


7


Глава вторая.


Молодость. Начало. "Зона"


23


Глава третья.


Зрелость. Газета. "Компромисс"


47


Глава четвертая.


Америка. Успех. "Иностранка"


73


Заключение


100


Библиография


106




Введение

"Он умел поистине художественно слушать и создал книгу небывалого жанра – "Соло на ундервуде"… Эфемерные конструкции нашей болтовни, языковой воздух, мимолетный пар остроумия – все это не испарилось, не умерло, а стало под его пером литературой" [1]


"…он [Довлатов] создал собственный жанр, в пределах которого анекдот, забавный случай, нелепость в конце концов прочитываются как лирический текст и остаются в памяти как стихотворение – дословно. Перед нами не что иное, как жанр возвышающего, романтического анекдота. Жанр парадоксальный, не могущий существовать – но существующий… Жанр, созданный Довлатовым, без читателя, и читателя сочувствующего, немыслим" [2]


"Я стал читать Довлатова и пришел к выводу, что такую прозу можно писать погонными километрами. Я уже читал в детстве такую книгу, она называлась «Где я был и что я видел». Где ты был, ничего ты не увидел, хрен с тобой" [3]


"Все книги [Довлатова], по сути дела, – романы новой довлатовской марки, где сюжет не стелется по поверхности, а соединяет, как рисунок броунова движения, бесконечное множество микроэпизодов, иногда состоящих даже из одной фразы" [4]


Рассказы С. Довлатова нравятся не всем. Многие говорят о том, что он не может называться значительным писателем. Забывая при этом, что сам он хотел стать только рассказчиком (повествователем). То есть не учить людей тому, во имя чего надо жить, а лишь писать о том, как живут люди.


Тем не менее, проза Довлатова не может оставить равнодушным читателя. Причиной тому – многие качества, которыми обладают произведения этого писателя: краткость, юмор, особое авторское видение мира, стиль.


О каждом из этих качеств и о различных произведениях писателя написано немало статей (и две книги – И. Сухих и А. Гениса), однако представляется преждевременным говорить о том, что творческое наследие Довлатова в достаточной степени освещено критикой. Увы, но часто статья "о Довлатове" на поверку оказывается "критикой критики", когда N выражает недовольство по поводу манеры М излагать свои мысли о Довлатове.


Между тем, с каждым годом книги Довлатова находят все большее количество почитателей, и необходимость критического осмысления рассказов писателя растет.


Одной из наиболее интересных сторон довлатовского творчества является ю м о р. Что значил юмор для Довлатова? В какой степени умение во всем видеть комическое влияло на мировоззрение писателя? Наконец, что Довлатов добавил к юмористическим традициям, существовавшим в русской литературе? Попытку приблизиться к ответам на эти и другие вопросы представляет собой настоящее исследование.


Работа состоит из четырех глав.


В первой главе дается короткий обзор основных литературно-критических работ, посвященных теме комического в творчестве Довлатова, а также общее обозрение некоторых существующих представлений как о понятии юмора, так и о жанровой форме рассказа.


В главе второй рассматривается начальный период творчества Довлатова. В центре анализа сборник рассказов "Зона" (первоначальный вариант которого был создан в 1964 году).


Предмет анализа третьей главы – рассказы Сергея Довлатова, написанные в период с 1973 по 1980 год, объединенные в сборнике "Компромисс". В это время активизируется сотрудничество писателя с рядом газет и журналов, в том числе – эстонских. Данная сторона деятельности Сергея Довлатова исследуется в третьей главе.


Четвертая глава посвящена теме комического в произведениях Довлатова, созданных в эмиграции (с 1978 года). Жизненные обстоятельства писателя резко изменились в данный период, о чем также ведется речь (применительно к теме) в этой главе. Отдельно выделяется сборник "Иностранка".


При написании работы, кроме собственно произведений С. Довлатова (собрание прозы, более ранние отдельные издания и журнальные публикации), использована также литература, посвященная вопросам комического, юмора, остроумия, (Ю. Борев, Б. Дземидок, В. Пропп и др.), а также ряд литературоведческих трудов, посвященных жанру рассказа (В. Белинский, М. Горький, И. Крамов, А. Нинов).


Две книги, посвященные жизни и творчеству Сергея Довлатова, оказались наиболее полезны для понимания произведений писателя и роли юмора в его творчестве: "Сергей Довлатов: Время, место, судьба" И. Сухих и "Довлатов и окрестности" А. Гениса [5]
.


При написании работы необходимы были также статьи, написанные многочисленными друзьями писателя (прозаиками, поэтами, критиками и др.). В них содержатся ценные воспоминания, которые помогли почувствовать атмосферу, в которой жил писатель, лучше понять людей, с которыми он близко общался. Это, прежде всего, воспоминания И. Бродского, С. Вольфа, Е. Рейна, Е. Скульской, В. Уфлянда, А. Арьева и многих других.


Учитывались критические статьи о довлатовском творчестве и о манере его юмора (П. Вайль и А. Генис, Л. Лосев, И. Бродский, В. Попов, В. Топоров, В. Некрасов, В. Войнович, И. Серман, И. Сухих, Е. Тудоровская, К. Воннегут).


Глава первая


Юмор, жанр рассказа: постановка вопроса



"Начиная с Аристотеля существует огромная литература о комическом; исключительная трудность его исчерпывающего объяснения обусловлена, во-первых, универсальностью комического (все на свете можно рассматривать "серьезно" и "комически"), а во-вторых, его необычайной динамичностью… игровой способностью скрываться под любой личиной..." – так начинается статья "Комическое" в Литературном энциклопедическом словаре [6]
. "Юмор (от англ. humor – юмор, нрав, настроение, склонность), особый вид комического
; отношение сознания к объекту, сочетающее внешне комическую трактовку с внутренней серьезностью", – пишет тот же автор, Л. Е. Пинский, уже в другой статье, посвященной юмору, параллельно (в той же статье) определяя такие понятия, как ирония, остроумие, а также выделяя различные (в зависимости от времени создания произведения, стиля автора, его непосредственной задачи и др.) виды юмора [7]
.


Почти невозможно определить время появления юмора, как нельзя сказать, когда впервые человек рассмеялся. История юмора и – шире – комического так же длинна, как и история человечества.


"Улыбка – одна из первых реакций ребенка на окружающее. Детство человечества знало и слезы, и смех. Комическое в искусстве появилось в глубочайшей древности, на заре цивилизации" [8]
. Насмешка, шутка являлись своего рода "санкцией, принуждающей соблюдать обычаи и общепринятые нормы, а также своего рода репрессией против индивида, совершившего антиобщественный поступок. Стыд, вызванный публичным осмеянием, будит желание загладить вину, преодолеть недостатки и снискать уважение соплеменников. Но уже в первобытном обществе комизм выполняет функцию развлекательную и терапевтическую" [9]
.


Античные анекдоты о киниках, средневековые легенды "о нищих духом", смелые выходки юродивых в Древней Руси – все это и многое другое, хотя и становится предпосылкой к зарождению комического вообще и юмора в частности, еще не является его примерами. Много позже, с постепенным отделением от церкви (как в Европе, так и в России), литература приобретает новые черты, в том числе и комическую функцию. Постепенно смешное переходит из устного творчества в письменное, находя свои законы, средства, краски, то есть атрибуты, присущие литературному произведению.


Комическому посвящено много теоретических работ. Примечательно, что почти каждый автор, решивший заняться вопросами смешного, говорил, в первую очередь, о том, что писать о комическом – трудно. Что, как правило, не мешало в дальнейшем изложить свое толкование – порой на нескольких сотнях страниц.


"Смех – подобие жизни…" – сказал один из виднейших российских эстетиков, Ю. Б. Борев, написавший не одну работу по вопросам комического [10]
. "Юмор – это жизнь обычных людей", – заметил М. М. Жванецкий, признанный классик современного юмора и сатиры [11]
. Действительно, почти все, что нас окружает, что мы видим, слышим, чувствуем, да и сами мы – все может быть и комично, и смешно, так как во всем этом есть причины, способные вызвать у стороннего наблюдателя, по крайней мере, улыбку.


Есть невероятное множество причин, по которым человеку что-то может показаться смешным, будь то несоответствие форм, действий, слов, красок, средств, ситуаций и так далее. Этих причин так много, что даже для краткого пересказа, да что там – перечисления, – понадобилось бы написать отдельную работу. Ограничимся лишь тем, что скажем об их обилии.


Интереснее задуматься над ролью юмора в нашей жизни и – в частности (а может, как следствие
) – в литературе. Юмор, "вопреки распространенному представлению, далеко не всегда примиряет с жизненными условиями, порождающими смешное" [12]
. И, несмотря на это, "…нам он [юмор] помогает выжить и дает жить. Сближает всех со всеми" [13]
. Это – снова Жванецкий. Примечательно, что эти слова принадлежат именно ему, человеку, чей юмор помогает целым поколениям думающих людей справляться с той жизнью, которой они живут.


Юмор и смех – реакция на окружающий нас мир. Человеку всегда что-то не нравится, человек часто чем-то недоволен, огорчен, угнетен, подавлен. И далеко не в каждом случае у него есть возможность справиться с этим, зачастую приходится просто смиряться или как-то переживать, то есть, переходя и проходя сквозь тернии, двигаться дальше. Человек умный постарается сделать это с улыбкой: он знает, что так – легче, так – проще, так – лучше. Поскольку, даже если проблемы не перестанут существовать, может измениться отношение к ним, а, следовательно, появится надежда если не на то, что они исчезнут, то, по меньшей мере, на то, что их негативное влияние на жизнь не станет подавляющим.


Как бы то ни было, восприятие жизни меняется в лучшую сторону, если человек способен посмеяться над собственными неудачами и промахами.


Сказать о роли юмора в жизни человека, в его отношении к окружающей действительности, к людям и к себе необходимо потому, что творчество С. Довлатова во многом – автобиографично. Некоторые исследователи даже берут на себя смелость утверждать, что ни одного произведения не создано этим писателем без опоры на реальные события, имевшие место в его жизни. Не будем вдаваться в крайности и скажем лишь, что разговор о юморе в творчестве художника, пишущего о своей жизни, нельзя вести, не сказав о роли юмора в его (художника) философии. "Писатель в том смысле творец, что он создает тип сознания, тип мироощущения, дотоле не существовавший или не описанный. Он отражает действительность, но не как зеркало, а как объект, на который она падает; Сережа при этом еще и улыбался", – так пишет о Довлатове И. Бродский [14]
.


Все мы существуем в одном мире, но нет одной для всех точки зрения по поводу этого мира, по поводу того, что происходит с нами ежедневно, из года в год, из жизни в жизнь
. Человек определяется именно этой точкой зрения. Степень его ума, мера его чуткости, граница его внимательности, глубина его духовности, его характер – определяются именно таким образом.


Можно просто существовать в мире и не замечать его, не видеть людей рядом с собой, не слышать, что они говорят, не понимать того, что происходит в себе самом. А можно относиться ко всему этому со вниманием, иногда даже – с повышенным вниманием, фиксируя детали происходящего вокруг, произносимого окружающими, совершающегося внутри самого себя. Человек, обладающий даром замечать то, мимо чего другие проходят, не придавая никакого значения, – талантлив. Если же человек к тому же может описать увиденное и услышанное им ярко, красочно, смешно, – он талантлив вдвойне. "Наличие юмористической жилки – один из признаков талантливой натуры" [15]
.


С этой точки зрения интересно обратиться к определению чувства юмора, данному уже упомянутым выше Ю. Б. Боревым в его работе "Комическое".


"Подлинное чувство юмора всегда предполагает:


Во-первых, высокие эстетические идеалы


Во-вторых, …способность …схватывать противоречия действительности


В-третьих, …ум, заостряющий противоречия


В-четвертых, жизнерадостность, жизнелюбие, веселость


В-пятых – эстетически развитый ум


В-шестых – ассоциативный ум
" [16]


Пожалуй, не все эти признаки обязательны и бесспорны для человека, обладающего чувством юмора. Можно, например, усомниться в наличии "высоких эстетических идеалов", которые в принципе могут быть заменены хоть сколько-нибудь нравственной позицией. Впрочем, разве не может быть человек безнравственный остроумным? То же касается и "эстетически развитого ума", на место которого – если вдуматься – можно поставить начитанность (иначе говоря, чтобы суметь почувствовать смешное в мире и в себе, хорошо бы увидеть его глазами великих писателей-юмористов и, таким образом, получить отличный урок юмора). Кроме того, надо заметить, что, хотя такие понятия, как "жизнерадостность" и "жизнелюбие", достаточно близки с понятием "веселость", их (как по отдельности, так и вместе) можно отождествлять с очень большой натяжкой (совершенно необязательно любить жизнь и быть при этом веселым, а равно и наоборот). Но что действительно всегда есть в природе человека остроумного, так это именно умение не просто с м о т р е т ь на окружающий мир, а в и д е т ь в нем то, что заслуживает особого внимания, чем-то отличается от нормы и поэтому содержит в себе комичные черты. "Чтобы засмеяться, смешное нужно суметь увидеть; в других случаях, нужно дать поступкам некоторую моральную оценку (комизм скупости, трусости и т. д.)" [17]
.


Вопрос о том, что значит "комичное", "смешное", требует особого и внимательного рассмотрения. Многие ученые отмечали, что не бывает объективно смешного, т.е. смешного для всех. "Смех – всегда реакция личная и не всегда общественная" [18]
. Можно рассмешить кого-то, можно заставить смеяться нескольких людей и даже многих, но нельзя – всех сразу. Если человеку удается вызывать улыбки и смех у многих, его называют остроумным.


Кроме этого, конечно, необходимо различать "…остроумие пустое, ничтожное, мелочное" и "…остроумие, происходящее от умения видеть вещи в настоящем виде, схватывать их характеристические черты, выказывать их смешные стороны" [19]
.


Полтора века спустя все тот же М. М. Жванецкий выразил мысль "неистового Виссариона" иначе: "Есть остроумие и острословие. Коля Фоменко, например, замечательный острослов", – таким образом разделяя смех ради смеха (или – по Б. Дземидоку – комизм простой, фарсово-водевильный
), то есть только развлекательный, и смех ради какой-то мысли, то есть имеющий еще какую-то – помимо развлекательной – задачу. Острословие весьма ценно, может быть, даже более значимо, чем остроумие, но плоды острослова обречены на короткое существование, и потому острословию не место в литературе. Можно услышать раскаты того самого хохота, который принято называть гомерическим, в ответ на смешную историю, но если в повествовании не выказался оригинальный ум, то интересного или чем-то примечательного произведения литературы в данном случае не состоялось.


…Судя по всему, достаточно рано понятия "Довлатов" и "юмор, смех, смешное" стали близки для тех, кто был знаком с писателем.


"Довлатов вместе с двумя-тремя друзьями сидел на университетской скамейке, мимо которой шла вверх по лестнице толпа, и хохотал без видимой причины. Выяснилось, что шла игра. Выигрывал тот, кто первым выхватывал из проходивших мимо странного человека – почесывающегося, подпрыгивающего, бормочущего себе под нос, закатывающего глаза – словом, совершенно не замечающего, что за ним наблюдают", – это, как можно догадаться, еще из студенческих воспоминаний [20]
.


Уже тогда (и потом, после армии, и много позже, в общем, всю дальнейшую жизнь) Сергей Довлатов очень любил рассказывать различные истории. Почти с любым собеседником, в самых различных компаниях и в личной беседе. Его устные рассказы не раз отмечались людьми, их слышавшими, как очень остроумные. "Остер на язык… Блестящий рассказчик" [21]
; "…реплики стояли на точных местах, были доведены до афоризма, гротеска, пародии" [22]
; "Сережа Довлатов без устали балагурил, перешибая самых высокоавторитетных острословов" [23]
; "Однажды Довлатов, как всегда смешно, рассказывал…" [24]
– это далеко не все отзывы, в которых кроется одна мысль: Довлатов обладал незаурядным чувством юмора и редким талантом рассказчика. Правда, теми же людьми отмечалось и то, что "ради изящного укола словесной рапирой мог унизить, оскорбить, причинить боль. Потом всегда страдал, казнился и просил прощения" [25]
. Причем об этом не раз говорили не только его близкие и попросту знакомые, но и он сам. Что было тому истинной причиной – сказать трудно; может быть, в данном вопросе Довлатов руководствовался соображениями, согласно которым искусство – то есть любое искусство вообще и искусство прекрасного, искрометного, остроумного рассказа в частности – выше действительности, а значит (по крайней мере, на время рассказа), выше личных обид. Иными словами, если именно так
получится действительно смешно, то какая разница, если в действительности было не так
? Да и потом, что может быть обидного, если так смешно?


В любом случае следует заметить, что предметом своих острот, насмешек, каламбуров, историй писатель избирал не только знакомых, но и себя (собственная персона гораздо чаще становилась предметом его повествования). Существует даже такая точка зрения, что "если за кем-нибудь Сергей Довлатов и подглядывает, за кем-нибудь шпионит, то единственно за самим собой. Лишь прислушиваясь к себе, он научился слушать собеседников. А научившись, все-таки настоял на том, что за повествователем всегда грехов больше, чем за всеми остальными действующими лицами" [26]
.


Сергей Довлатов был исключительно чутким человеком по отношению ко всему, что происходило вокруг, что делалось и произносилось людьми, и потому не мог не замечать (а будучи писателем по призванию – не мог не фиксировать еще и на бумаге) всех качеств совершающегося, в том числе комичности и трагичности, абсурда и маразма, величия и мелочности.


Но самое главное: все это – по мысли Довлатова – он обязательно должен был рассказать другим людям, и тем, кто видел это все по-другому, и тем, кто не замечал вовсе ничего…


Критики и литературоведы не имеют единого мнения о разграничении таких понятий, как рассказ, новелла и очерк. Разумной, однако, представляется точка зрения, определяющая, во-первых, рассказ как более емкое понятие, т.е. вообще малый прозаический жанр; во-вторых, при отличии новеллы указывающая на ее центростремительный сюжет, пристальное внимание к случаю, к конфликту; что же касается очерка, то здесь принято обращать внимание на отсутствие конфликта, упор на описательное изображение, обращение гораздо большего внимания на проблемы среды, нежели на конфликт личности с этой самой средой. Рассказ же, если говорить о нем как об особом литературном жанре, может вмещать в себя черты как новеллы, так и очерка, то есть ему не чуждо ни наличие четкого сюжета, ни описательной стороны. В связи с этим рассказ как малую прозаическую форму можно разделять на новеллистический (конфликтно-повествовательный) и очерковый (описательно-повествовательный).


Итак, во избежание понятийной путаницы представляется целесообразным в дальнейшем использовать более емкое понятие, каким является рассказ.


История русского литературного рассказа немногим короче истории русской литературы. Некоторые исследователи (например, Крамов) истоки данного жанра видят еще в житийной литературе. К числу первых серьезных образцов жанра относятся "Повести Белкина" А. С. Пушкина и "Вечера на хуторе близ Диканьки" Н. В. Гоголя, появившиеся в 1831 году, которые хотя и были отнесены авторами к другому жанру, по всем признакам скорее относились именно к рассказам, нежели к повестям. Во многом эти произведения были схожи с лучшими образцами мировой новеллистики, были и принципиальные отличия, для нас же сейчас важно лишь отметить, что именно в этот момент на русском языке начали появляться достойные образцы литературных произведений, написанных в малом жанре.


Время, когда на короткие литературные произведения обратила внимание критика, условно можно обозначить как 40-е годы XIX века. Это было время, когда малая литературная форма перестала считаться "низшим и более легким" видом повести [27]
. Правда, тот же Белинский говорил так о "физиологиях", т.е. физиологических очерках, описывающих разные стороны общественного быта.


Именно в это время, когда преобладание прозы над поэзией в русской литературе стало безусловным, рассказ стали отличать от более крупных жанров, повести и романа. Уже тогда наметились некоторые противоречия в названии жанра, поскольку четко разграничить рассказ и новеллу, рассказ и очерк не удавалось уже тогда.


За полтора столетия (и эта цифра, конечно же, условна) существования рассказа как самостоятельной формы в русской литературе этот жанр пережил несколько периодов. Как мы уже отметили ранее, наиболее значимые рассказы поначалу носили именно очерковый характер. Впрочем, долгое время рассказу не уделяли особого внимания, хотя он и существовал в творчестве Пушкина, Погодина, Одоевского, Гоголя. Рассказ того времени "еще нуждался в своем формовщике", которым стал Тургенев с "Записками охотника" [28]
. Именно благодаря И. С. Тургеневу сложилось представление о рассказе как о самостоятельном жанре.


В отличие от своих предшественников, Тургенев был не столько "физиологом", сколько художником русского человека и – даже более того – русской природы. Таким образом, после И. С. Тургенева в жанре рассказа стало возможным обращаться не только к насущным социальным проблемам, но и к философскому осмыслению человеческого бытия, красоты природы и т.п.


Необходимо также отметить особо еще и то, что произведение Тургенева представляло собой сборник рассказов, объединенных фигурой повествователя (т.е. "жанр в жанре", особый тип рассказа, встречавшийся уже и ранее у Пушкина и Гоголя; одной из особенностей именно этого типа рассказа является то, что, хотя каждый из рассказов сборника чем-то дополнял другой, отдельно они представляли художественно самостоятельные и законченные произведения – к этому типу рассказа мы еще вернемся ниже).


В дальнейшем писатели, творившие в малом литературном жанре (Лесков и Г. Успенский, Чехов и Короленко, Горький и Бунин), развивали и обогащали традиции написания русского рассказа.


По мере приближения двадцатого столетия рассказ занимал все более важные позиции в мире русской литературы. Важная роль в этом процессе, как и в процессе зарождения нового типа рассказа, принадлежит А. П. Чехову. Он утвердил новый взгляд на возможности жанра. Та самая краткость, являющаяся, по Чехову, близкой родственницей таланта, стала непременным признаком произведений, написанных в жанре рассказа. Краткость не позволяла автору "растекаться мыслию по древу", держала его в рамках небольшого объема (по Чехову – 1-11
/2
листа и менее), и, как следствие, помогала тщательнейшим образом подбирать словесные средства.


А. М. Горький впервые заявил о себе именно рассказами. Отклики, касавшиеся и стиля автора, и предмета изображения, были различными, подчас даже полярными. Одно было бесспорно: в рассказах Горького есть что-то новое, чего не было до сих пор. В них можно было увидеть попытку не столько найти нового героя или просто новый предмет изображения, сколько попробовать в чем-то знакомые картины и людей описать по-иному, суметь разглядеть в настоящем истоки будущих перемен. Особые требования предъявлял и сам автор к манере написания рассказа. Она должна быть настолько четкой и ясной, "чтобы читатель видел все, о чем рассказывает автор" [29]
.


Если школа русского рассказа была основана Тургеневым, то Горького можно считать учителем многих советских писателей, творивших в 20-30-е годы в жанре рассказа. Особенно много рассказов появилось на свет в 20-е годы, ставшие годами расцвета малой формы. Это и Бабель, и Зощенко, и Олеша, Платонов, Паустовский. Хотя, несомненно, каждый из этих (и многих других) прозаиков внес свой вклад в малый литературный жанр, тем более что тематика творчества каждого из писателей была очень разнообразна.


В 30-е годы жанр рассказа (как и другие малые и средние жанры) стал вытесняться крупнейшей из литературных форм – романом-эпопеей. Ситуация сложилась даже так, что рассказ решили "спасать" [30]
. Впрочем, к чести многих авторов нужно заметить, что они не оставили малый жанр, иногда отдавая ему все творческие силы, создавая рассказы наряду и с более крупными литературными произведениями. Таковы Пришвин, Платонов, Ильф и Петров, Паустовский, с творчеством которых связаны наиболее крупные достижения советского рассказа довоенного периода. Особый взгляд на отношения человека с природой можно было найти у Пришвина, отражение сознания человека новой формации – у Платонова, насмешку, нередко даже едкую, над извечными человеческими пороками – у Ильфа и Петрова и т.д.


К началу 40-х годов советский рассказ уже создал свою классику, в которую входили разнообразные произведения и по манере изложения, и по тематике.


В военные годы жанр рассказа, а точнее, его подвид – короткий очерк, – стал более чем актуальным. Зарисовки с места решающих сражений, описания армейского и тылового быта – очерк мог быть написан за считанные минуты и уже через несколько часов быть набран и напечатан в каком-нибудь "Боевом листке", отправлявшемся с почтой на передовую или с донесениями в тыл. "Рассказ буквально затопил периодику" [31]
. Важно было донести до людей целостную картину происходящего в стране, необходимо было показать, что жизнь ни на минуту не останавливается, что повсюду и ежеминутно идет работа, направленная на достижение единой цели – победы. Конечно, с одной стороны, о художественности подобных зарисовок говорить не приходится (важно было скорее не то, как
написано, а что
написано и как скоро
), хотя и здесь нередко встречаются произведения талантливые и красочные – принадлежащие перу таких писателей, как Платонов, Шолохов, Симонов (многие замечательные рассказы этих и других беллетристов, творивших в годы Отечественной войны, появились уже в мирное время).


После войны, хотя все еще в жанре рассказа печатались произведения, написанные "на злобу дня", вновь появились художественные рассказы, написанные не только о повседневном. По-прежнему была актуальна тема войны, повседневного подвига, общечеловеческой трагедии, – тема, нашедшая свое отражение и в рассказах. Однако постепенно писатели стали обращаться в своих произведениях к мирной жизни с ее проблемами (в том числе – в "деревенской" прозе), а иногда даже и касались вечных вопросов, продолжая традиции великой русской литературы (Залыгин, Тендряков, Овечкин).


Наконец, в 60-е годы появилось много новых имен в литературе, причем как в официальной, так и в той, к которой со временем примкнул Сергей Довлатов, в это время вернувшийся из армии. "Осенью 64-го я [оказался] в Ленинграде. В тощем рюкзаке лежала "Зона". Перспективы были самые неясные. Начинался важнейший этап моей жизни", – так написал он сам о том времени десять лет спустя в "Невидимой книге" [32]
.


Здесь необходимо сказать о жанре первого литературного произведения Довлатова. Существуют различные, порой противо-положные, точки зрения по поводу того, в каком жанре следует писать молодому, начинающему автору. Так, Горький в "Беседе с молодыми" говорил, что "начинать работу большими романами – это очень дурная манера… Учиться писать нужно на маленьких рассказах, как это делали почти все крупнейшие писатели на Западе и у нас. Рассказ приучает к экономии слов, к логическому размещению материала, к ясности сюжета и наглядности темы" [33]
.


Грузинский писатель Т. Чиладзе придерживается противоположного мнения: "Я думаю, написать хороший рассказ – несравненно труднее, чем даже роман… Я собираюсь постепенно переключиться на написание небольших рассказов, но для этого мне нужно прежде как следует овладеть умением писать романы и повести" [34]
.


Не соглашается с классиком советской литературы и узбекский писатель Т. Пулатов: "Мнение о том, что рассказ – начало творческого пути прозаика, опровергается не только опытом отдельных писателей, но и опытом отдельных национальных литератур" [35]
.


Таким образом, нельзя учиться писать, создавая многотомные эпопеи, с другой стороны – овладеть искусством излагать мысли лаконично (и лапидарно, как сказал бы И. Бродский) можно лишь со временем, с приходом определенного творческого опыта. Чтобы не вдаваться в дальнейшие рассуждения, заметим только, что процесс становления творческой личности (и писателя в том числе) схож с развитием человека вообще, – всегда есть общие черты, но и каждый человек (как и каждый писатель с его особенностями творческого пути) в отдельности – уникален…


Первая (и одна из самых сильных) книга Довлатова, "Зона", была написана в жанре рассказа, о котором мы говорили раньше, затрагивая творчество Тургенева, Горького и других писателей. Это сборник рассказов, объединенных не только общим материалом, общей тематикой и идеями, но и фигурой повествователя – ефрейтора Бориса (Боба) Алиханова. Конечно, по размеру "Зона" вряд ли может быть названа рассказом, скорее, это довольно-таки большая повесть, но дело в том, что повесть эта разделена на главы, представляющие собой отдельные рассказы. Именно отдельные, поскольку не зря некоторые из глав издавались самостоятельно, иногда по две-три. Поначалу, еще не утратив надежды на возможность издания своей книги, Довлатов предлагал напечатать ее как сборник рассказов ("Записки надзирателя" – второе авторское название). Стоит также заметить, что при издании произведения, произошедшем почти двадцать лет спустя, когда писатель собирал переправленные через границу с помощью различных знакомых "разрозненные куски", "Зона" тем более стала легко членимой на рассказы. В особенности, это можно сказать о той редакции, что попала в итоге в печать, когда между отрывками написанной много лет назад книги появились "лирические отступления" – авторские мысли по поводу литературы, жизни (его собственной и вообще человеческой), размышления об Америке и многом другом, а главное – о "Зоне" и о том, что в ней было изображено.


Почти все последующие произведения Довлатова (за исключением разрозненных рассказов) – "Компромисс", "Ремесло", "Наши", "Чемодан" и др. – представляют собой точно такие же сборники коротких рассказов (часто даже чеховского – 1-11
/2
листа и менее – формата), объединенных между собой общей тематикой, а также фигурой рассказчика.


Глава вторая.


Молодость. Начало. "Зона"


"«Зона» – первая по времени написания книга Довлатова. Книга молодого, яростного стиля". Здесь есть многое: "яркость красок, эффектность контрастов, щеголеватая эксцентричность фабул, в которых смешаны жестокость и милосердие, женщины, драки, пьянки, смерти, предательства" [36]
.


"…Из университета выгнали, с женой развелся". Стало "нечего терять", причем до такой степени, что было все равно, куда идти служить. "А в охрану [как раз] идут, кому уж терять нечего…" (СП 1, 126)


С третьего курса филфака ЛГУ – в школу надзорсостава под Ропчей, затем – Устьвымский лагерь. Сергей Довлатов, бывший студент, нынешний контролер штрафного изолятора.


Вчера его волновали вопросы всемирной литературы. Он спорил с однокурсниками о творчестве великих писателей. Он пытался вместе с ними осмыслить, понять течение времени в поэзии и прозе. Он участвовал в студенческих вечеринках. Он сдавал (или, скорее, не сдавал) с пятого раза контрольную по иностранному языку. Красота его жены приводила в немой восторг не только его самого, но и многих знакомых… Все это – вчера.


Сегодня – "штрафной изолятор, ночь. За стеной, позвякивая наручниками, бродит Анаги [уголовник, которого боятся как все заключенные, так и все охранники, особенно молодые солдаты-срочники]. Опер Борташевич…", единственный офицер, обращающийся к нашему герою на "ты", человек, если даже не с проблесками интеллекта, то хотя бы иногда задумывающийся о том, что происходит вокруг и в самих нас, единственный, не давший зоне сожрать все не только снаружи, но и внутри себя… Сегодня – дешевые папиросы и "Пино-гри", розовое крепкое, одеколон и водка, много водки.


Все это – сегодня, и именно в такой обстановке оказывается будущий писатель Сергей Довлатов. "Мир, в который я попал, был ужасен" (СП 1, 35). Что могло произойти с обычным человеком, так резко сменившим окружающую атмосферу, можно описать и красочно, и кратко. Скорее всего – сломался бы и потерял остатки высоких человеческих качеств. Со многими именно так и происходило. Ломались и спивались.


Довлатова спасло чувство юмора. Чтобы выжить в экстремальной ситуации, необходим мощный нравственный стержень ("Архипелаг Гулаг" А. Солженицына, "Жизнь и судьба" В. Гроссмана) или, как минимум, какая-то помощь разуму, сознанию, которая пришла бы на выручку в восприятии всего творящегося вокруг. Человеку в подобной ситуации нужна некая призма, подвергающая происходящее дополнительной обработке. Такой призмой может стать чувство юмора.


Человек видит совершающееся вокруг иначе. Иногда – мягче, иногда – добрее, иногда – просто не таким ужасным и устрашающим видится окружающий мир. "Не важно, что происходит кругом. Важно, как мы себя при этом чувствуем". Там, в окружении всех "ужасов лагерной жизни", писатель "чувствовал себя лучше, нежели можно было предполагать… началось раздвоение личности… жизнь превратилась в сюжет". "Сознание вышло из привычной оболочки. Я начал думать о себе в третьем лице". "Как я ни мучился, ни проклинал эту жизнь, сознание функционировало безотказно… Плоть и дух существовали раздельно. И чем сильнее была угнетена моя плоть, тем нахальнее резвился мой дух" (СП 1, 42). Мы видим, как происходит становление писателя, как вырабатывается умение не просто видеть то, что с ним происходит, но способность наблюдать за всем и всеми (в том числе и за самим собой) со стороны, будто видеть на бумаге, когда остается только фиксировать увиденное. "Когда я замерзал, сознание регистрировало этот факт. Причем в художественной форме: «Птицы замерзали на лету…»" "Фактически я уже писал, – замечает Довлатов двадцать лет спустя в комментариях, предваряющих каждую из глав "Зоны". – Моя литература стала дополнением к жизни. Дополнением, без которого жизнь становилась абсолютно непотребной. Оставалось только перенести все это на бумагу. Я пытался найти слова" (СП 1, 43)…


"Чего здесь [в "Зоне"] почти нет, так это смеха… Талант юмориста в первой книге оказывается невостребованным или просто еще не осознанным, не открытым", – пишет И. Сухих [37]
.Однако мы видим, что уже при написании первого сборника писатель Довлатов не только подмечал выразительные детали и облекал мир в "художественную форму" того или иного жанра, а находил во всем окружающем что-то особенное. Что-то комичное, смешное.


К службе все относились примерно одинаково. "Подальше от начальства, поближе к кухне", "солдат спит, служба идет", "работа (читай – служба) не волк, в лес не убежит" и так далее. Служили все без излишнего рвения, но и не спустя рукава. Все-таки зона, рядом заключенные; опасность, существующая и днем, и ночью.


С утра – "тарелка голубоватой овсяной каши. На краю желтеет пятнышко растаявшего масла". В столовой – "выцветшие обои, линолеум, мокрые столы", ложка "с перекрученным стержнем" (СП 1, 55). Затем – дежурство в штрафном изоляторе, хозяйственной зоне, конвоирование заключенных, перевозка из одного лагеря в другой. После этого – свободное время. Рядовой (затем – ефрейтор, сержант) Алиханов "мог курить, сидя на гимнастических брусьях. Играть в домино под хриплые звуки репродуктора. Или, наконец, осваивать ротную библиотеку, в которой преобладали сочинения украинских авторов" (СП 1, 45).


В каждой главе автор создает яркие образы сослуживцев главного героя. Это ефрейтор Петров – нелепый пьяница и трус, о котором автор говорит почти в каждой главе. Его "называли – Фидель. Эту кличку ефрейтор получил год назад. Лейтенант Хуриев вел политзанятия. Он велел назвать фамилии членов политбюро. Петров сразу вытянул руку и уверенно назвал Фиделя Кастро" (СП 1, 45)…


Это инструктор Густав Пахапиль, приучивший всех собак на питомнике понимать команды только на эстонском языке. Он почти ни с кем не общается, предпочитает выпивать в одиночестве на кладбище. Как-то раз по срочному вызову секретаря горисполкома Нарвы он ездил жениться на Хильде Браун, бывшей в то время уже на девятом месяце беременности, но так и не поинтересовался, как же назвали ребенка.


Это сержант Шумейко, "яркую индивидуальность" которого "можно оценить лишь в ходе чрезвычайных происшествий" (СП 1, 79). "Громадный и рябой, он выглядит сонным, даже когда бегает за пивом" (СП 1, 78).


Это здоровяк рядовой Лопатин, при упоминании замполитом Хуриевым его родной деревни Бежаны сказавший: "Поджечь бы эту родную деревню вместе с колхозом" (СП 1, 47)!..


Это ефрейтор Блиндяк, который дисквалифицированному за грубость, лишенному всех привилегий спортсмена и попавшему на правах рядового в караульный батальон Борису Алиханову крикнул: "Я СГНИЮ тебя, падла, увидишь – СГНИЮ" (СП 1, 124)!.. Это также многие, многие другие.


Среди них главный герой – Алиханов, "на лице которого постоянно блуждала одновременно рассеянная и тревожная улыбка. Интеллигента можно узнать по ней даже в тайге". Он "родился в… семействе, где недолюбливали плохо одетых людей. А теперь он имел дело с уголовниками в полосатых бушлатах" (СП 1, 44). "История зоны была бы иной без судьбы Бориса Алиханова… Он – единственный, чья судьба развертывается, меняется в заколдованном мире зоны" [38]
.


В лагере со временем он занял особую позицию: "его считали хладнокровным и мужественным", "уважали, хоть и считали чужим" (СП 1, 45). Он был надзирателем в ШИЗО и поэтому мог игнорировать ротное начальство, ему снова было нечего терять
.


Он не старается себя как-то выделить из общей среды, скорее всего это происходит помимо его воли; ведь он общается со всеми, ест со всеми в общей столовой, со всеми пьет, участвует в драках, сидит на политзанятиях. Его, быть может, многие и не любят, но, как не раз признают то сослуживцы, то "вольные работяги", а то и сами зеки, он – "единственный в Устьвымлаге – человек" (СП 1, 156).


Он не проявляет особенного геройства, когда спасает заключенного Онучина от убийства. Он не совершает подвига, когда отбирает у заключенных деньги, за что они его потом избивают и ломают ему ребро. Просто для него это нормально, в порядке вещей, и если другой может отсидеться на вахте, Алиханов – не может, ему не позволит совесть. "Надо по закону", – то и дело повторяет он эти слова (СП 1, 114) (СП 1, 74).


Он не пытается выслужиться перед начальством, когда капитану Токарю после "Здравия желаю!" говорит: "Как спали, дядя Леня?" И это именно к Алиханову обращается капитан Прищепа, надеясь с его помощью вразумить солдат накануне праздника. Именно с ним делится своими мыслями опер Борташевич, именно Бориса просит помочь в постановке пьесы "Кремлевские звезды" замполит Хуриев.


Все случающееся с Борисом Алихановым вызывает в нем живую душевную реакцию: после спасения Онучина в кабинете доктора Явшица он плачет; во время пения революционного гимна, когда он вдруг почувствовал себя "частью своей особенной, небывалой страны", на его глаза наворачиваются слезы (СП 1, 154).


Он способен увидеть в окружающем мире не только ужасы, но и забавные нелепости, не только повод для злобы, но и – для улыбки.


В одной казарме сосуществовали представители самых разных народностей со всей необъятной Родины. Литовцы и грузины, украинцы и армяне, татары и белорусы, киргизы и русские – кого там только не было! И какие они были разные… Прибалты обычно общались только со своими (и не только из-за того, что считали других хуже, а потому, что плохо владели русским языком), а то и вообще жили каждый сам по себе, лишь изредка перекидываясь несколькими фразами с товарищами. Кавказцы сильно мерзли и от этого разводили на вышках костры, хотя загар с них не сходил даже после долгого пребывания на Севере. И все вместе – нечеловечески, до одури, до беспамятства – пили.


Национализма не было. При ссоре, в драке в качестве аргумента могли использовать слова "русский" и "нерусский", но, во-первых, кто на самом деле был кем, подчас не всегда можно было определить наверняка; во-вторых, уж точно никто не мог сказать, кто лучше, потому что в лагере была одна у всех национальность, – "вохровец", и даже ее зачастую можно было спутать, казалось бы, с противоположной – "заключенный". Иными словами, иногда хотелось кого-нибудь побить, но скорее за то, что он – жадный, грубый, злой, замкнутый, наконец, слишком умный, но – не за то, что эстонец, азербайджанец или казах. Просто в пылу сражения можно было вспомнить и об этом, как о еще одном способе задеть противника. Поэтому национализма, шовинизма не было.


Но было много курьезов.


…Инструктор Густав Пахапиль приехал в штаб.


"– Знакомьтесь, – гражданским тоном сказал подполковник, это наши маяки. Сержант Тхапсаев, сержант Гафиатулин, сержант Чичиашвили, младший сержант Шахмаметьев, ефрейтор Лаури, рядовые Кемоклидзе и Овсепян…


«Перкеле, – задумался Густав, – одни жиды»" (СП 1, 33)…


…Фиделю и Алиханову нечего больше выпить, они одни на земле. "Кто же нас полюбит? Кто же о нас позаботится"? Они идут к Дзавашвили за чачей. Тот отворачивается и продолжает спать.


"Тут Фидель как закричит:


– Как же это ты, падла, русскому солдату чачи не даешь?!


– Кто здесь русский? – говорит Андзор. – Ты русский? Ты – не русский. Ты – алкоголист" (СП 1, 159-160)!


…Алиханов сидит на КПП с оперуполномоченным Борташевичем и караульным Гусевым. Борташевич рассуждает о женщинах и о том, насколько на самом деле для него святы "низменные инстинкты".


"– Опять-таки жиды, – добавил караульный.


– Что – жиды? – не понял Борташевич.


– Жиды, говорю, повсюду. От Райкина до Карла Маркса… Плодятся, как опята… К примеру, вендиспансер на Чебью. Врачи – евреи, пациенты – русские. Это по-коммунистически?..


– Дались тебе евреи, – сказал Борташевич, – надоело. Ты посмотри на русских. Взглянешь и остолбенеешь.


– Не спорю, – откликнулся Гусев" (СП 1, 131)…


Не было ненависти к представителям других народов (да и народ-то был один – советский), тем более во всеми любимом занятии – поиске бутылки и в выпивке. По праздникам и в будни, от радости и с горя заливали в себя молодые парни "отраву": кто потому, что с юных лет привык к ней и не знает, чем еще себя занять, – отцы и деды только ею и тешили себя в свободный час. Кто пьет оттого, что тоскует по дому, а окажется там еще очень нескоро, и часто изматывает сам себя воспоминаниями о родном городе, проходит мысленно до боли знакомыми улицами; а иногда собирается с земляками, и они вспоминают вместе; и после таких посиделок не хочется жить, и кажется, что все уже кончено. Кто-то не может спокойно переносить того страха, в котором все время приходится существовать, когда нигде нельзя быть спокойным за собственную шкуру, когда постоянно необходимо опасаться, потому что ни в зоне, ни за ее пределами нет безопасного места. Кому-то хочется забыться по той причине, что от происходящего хочется выть на Луну, хочется найти человека, виноватого в твоих проблемах и с удовольствием перегрызть ему горло или придушить, а такого человека нет поблизости, и не на ком выместить бесконечную злобу, и не видно всему этому конца и края, "а дни, холодные, нелепые, бредут за стеклами, опережая почту" (СП 1, 168).


Снова и снова напиваются солдаты и никак не могут затушить того пожара, что бушует у них внутри. И каждый праздник – "пьянка. А пьянка – это неминуемое чепе" (СП 1, 45)… "Есть «капуста» – гудим", – говорит Алиханову Фидель (СП 1, 45). А нет – так можно сбегать к зекам на зону и взять у них, или попросить в кильдиме у Тонечки бормотухи, а то и одеколон сойдет. Пусть вкус ужасный и приходится закусывать барбарисками с прилипшей к ним бумагой.


…Новый год. "Около трех вернулась караульная смена из наряда. Разводящий Мелешко был пьян. Шапка его сидела задом наперед.


– Кругом! – закричал ему старшина Евченко, тоже хмельной. – Кругом! Сержант Мелешко – кру-у-гом! Головной убор – на месте" (СП 1, 46)!..


А потом, наутро, проспавшись и пытаясь хоть как-то осмыслить произошедшее накануне, понимают, что "тормознуться пора" (СП 1, 45). "Вчера, сего года, я злоупотребил алкогольный напиток. После чего уронил в грязь солдатское достоинство. Впредь обещаю", – пишет рядовой Пахапиль в объяснительной записке, неизменно добавляя при этом: "Прошу не отказать" (СП 1, 30).


"Милый Бог!.. распорядись, чтобы я не спился окончательно. А то у бесконвойников самогона навалом, и все идет против морального кодекса", – молится Фидель после пьянки под Новый год (СП 1, 47). Но никуда от этого не деться, и снова пьют солдаты, и снова дерутся, и снова разговоры "про водку, про хлеб" (СП 1, 30)…


Начальство у устьвымлагских вохровцев подобралось достойное своих подчиненных.


Уже упоминавшийся оперуполномоченный Борташевич, сидя то на КПП, то в своем кабинете, предается размышлениям вслух в обществе Бориса Алиханова. Герои (невольно напрашивается сравнение этих философских бесед с разговорами Печорина и доктора Вернера из "Героя нашего времени" М. Ю. Лермонтова) размышляют о службе и женщинах, спорят: Алиханов пытается доказать, что все они – и вохровцы, и заключенные – по сути, одинаковые, и каждый из охраняющих
достоин того, чтобы стать охраняемым
. "Разве у тебя внутри не сидит грабитель и аферист? Разве ты мысленно не убил, не ограбил? Или, как минимум, не изнасиловал" (СП 1, 114)?


Евгений Борташевич способен мыслить, но он – не философ, не утонченная натура. Он "стрижет за обедом ногти" (СП 1, 97), он отговаривает Алиханова ввязываться в дела зеков, кричит ему вслед: "Алиханов, не ищи приключений!.." – но, понимая, что не остановить ему парня, идет в барак его спасать (СП 1, 115). Он – не романтик: он советует капитану Егорову, отправляющемуся в отпуск в Сочи, обязательно купить презервативы. В этом человеке причудливо сочетаются две стороны жизни, особенно – лагерной: трагическая, жуткая, вызывающая страх и комическая, способная заставить рассмеяться. Он рассказывает Алиханову истории из своей жизни: "Люди нервные, эгоцентричны до предела… Например? Мне раз голову на лесоповале хотели отпилить бензопилой «Дружба».


– И что? – спросил я.


– Ну, что… Бензопилу отобрал и морду набил.


– Ясно.


– С топором была история на пересылке.


– И что? Чем кончилась?


– Отнял топор, дал по роже…


– Понятно…


– Один чифирной меня с ножом прихватывал.


– Нож отобрали и в морду?


Борташевич внимательно посмотрел на меня, затем расстегнул гимнастерку. Я увидел маленький, белый, леденящий душу шрам" (СП 1, 127)…


Герой воспринимает то, что с ним происходит, как должное, и он способен если не противостоять всему этому, то хотя бы спокойно и с достоинством пронести себя через испытания, преподносимые судьбой. Он "не волк, живет среди людей", "воли не дает своим страстям", но иногда сознание отказывает: "Гляди-ка, – вдруг сказал [Борташевич], – у тебя это бывает? Когда чайник закипит, страшно хочется пальцем заткнуть это дело. Я как-то раз не выдержал. Чуть без пальца не остался" (СП 1, 115)…


Таков образ оперуполномоченного Борташевича, человека, умеющего плыть против течения, не капитулирующего перед невзгодами.


Не похож на него капитан Токарь, "дядя Леня", как его называет Алиханов. Токарь – человек, у которого нет сил и желания противостоять среде, в которой он существует. Эта среда поглотила его целиком, и лишь иногда он будто бы поднимает голову и тяжело вздыхает, оглядываясь по сторонам. "Жизнь капитана Токаря состояла из мужества и пьянства. Капитан, спотыкаясь, брел
узкой полосой земли между этими двумя океанами. Короче, жизнь его – не задалась. Жена в Москве и под другой фамилией танцует на эстраде. А сын – жокей. Недавно прислал свою фотографию: лошадь, ведро и какие-то доски" (СП 1, 124)…


Герой служит, он распекает за проступки подчиненных:


"– Опять жуете на посту, Барковец?!


– Ничего подобного, товарищ капитан, – возразил, отвернувшись, дневальный.


– Что я, не вижу?! Уши шевелятся… Позавчера вообще уснули…


– Я не спал, товарищ капитан. Я думал. Больше это не повторится.


– А жаль, – неожиданно произнес Токарь" (СП 1, 133)… Он пытается привить молодым военнослужащим те правила, по которым привык жить сам:


"– Зайдите ко мне, да побыстрей.


– Товарищ капитан, – сказал я [Алиханов], – уже, между прочим, девятый час.


– А вы, – перебил меня капитан, – служите Родине только до шести" (СП 1, 131)?!


Капитан Токарь в меру строг и взыскателен:


"– Ефрейтор Барковец, – говорит он, – стыдитесь! Кто послал вчера на три буквы лейтенанта Хуриева?


– Товарищ капитан…


– Молчать!


– Если бы вы там присутствовали…


– Приказываю – молчать!


– Вы бы убедились…


– Я вас арестую, Барковец!


– Что я его справедливо… одернул…


– Трое суток ареста, – говорит капитан, – выходит – по числу букв" (СП 1, 125).


К капитану хорошо относятся офицеры и солдаты, но этот человек бесконечно одинок. У Токаря нет ни одной близкой души, ни одного друга, и только черный спаниель Брошка выслушивает иногда его монологи, исполненные горечи и отчаяния: "Брошка, Брошенька, единственный друг… что же это мы с тобой?.. Валентина, сука, не пишет… Митя лошадь прислал" (СП 1, 126). Когда зеки съедают "капитанову жучку" и Борис Алиханов, которого тоже угостили "этими самыми котлетами", сообщает Токарю об этом, в герое ломается что-то последнее, что держало его на плаву, ломается с треском и грохотом: он напивается и буянит до самого утра, разрывает фотографию сына, поносит его и жену последними словами. И снова "дома – теплая водка, последние известия. В ящике стола – пистолет
" (СП 1, 125)…


Капитан Егоров – "тупое и злобное животное. В моих рассказах он получился довольно симпатичным", – признается автор в комментарии (СП 1, 95). Этот образ был выписан наиболее красочно, так как ему посвящено целых три главы (знакомство с Катей Лугиной в Сочи, жизнь с нею на Севере, а также рассказ о том, как Катя лежала в больнице). Перед нами нормальный мужчина средних лет, для которого служба в лагерной охране является обычной работой, не более того. Кажется, что он с тем же спокойствием и хладнокровием мог бы работать слесарем или юрисконсультом. "У каждого свое дело… свое занятие… И некоторым достается работа вроде моей. Кто-то должен выполнять эти обязанности" (СП 1, 90). Для Егорова жизнь в лагере обыденна, в ней нет ничего из ряда вон выходящего, она так же естественна, как и то, что "при охлаждении воды образуется лед, а при нагревании – пар" (СП 1, 95). Герой везде чувствует себя примерно одинаково – "нормально" – и на лесоповале в окружении уголовников, и в приморском ресторане с девушкой (тем более, что жизнь и там сталкивает его с бывшими заключенными). Егорова трудно вывести из себя, он спокойный и прямой, честный и сильный, "простой и славный" (как говорит о нем Катюша). Капитан в любой момент готов к тому, что придется себя защищать, но это – тоже норма, его приучила к этому зона, и поэтому он не теряется, увидев в сочинском ресторане "ослепительно белую полоску ножа" в руках своего "бывшего подопечного". У Павла Егорова даже есть свое, несколько своеобразное чувство юмора: "Я угадал рецепт вашего нового коктейля, – сказал Егоров, – забористая штука! Рислинг пополам с водой" (СП 1, 91)!..


"– Мне пора [говорит Катя]. Тетка, если узнает, лопнет со злости.


– Я думаю, – сказал капитан, – что это будет зрелище не из приятных" (СП 1, 93)…


"– Ты лучше послушай, какой я сон видел [говорит он жене]. Как будто Ворошилов подарил мне саблю. И этой саблей я щекочу майора Ковбу" (СП 1, 96)…


Павел Романович Егоров – человек невежественный, несмотря на юридическое образование. Имена Шиллера и Гете для него ничего не значат, да и зачем они ему, офицеру лагерной охраны? Капитан готов их обсуждать с понравившейся ему девушкой, если она хочет говорить об этом, и он готов согласится с ее мнением. "Просто он отвык", отвык от того, что можно вот так беззаботно проводить время и думать о вопросах, далеких от лагерного быта (СП 1, 90).


С улыбкой замечая несуразности, связанные с капитаном, автор дает понять, что это человек с сердцем, что Егорову было важно в отпуске найти не просто "курортницу без предрассудков". Егоров привык ко всему в жизни относится серьезно, и он хочет, чтобы эта девушка, Катя, настолько непохожая на все, что ему знакомо, такая чужая и такая родная, стала его женой, поехала с ним на Север. Он готов "постараться… освежить в памяти классиков… ну и так далее", только бы она поехала с ним (СП 1, 92)…


Потом, когда они уже живут вместе и Катя медленно сходит с ума от окружающей обстановки, Егоров по-прежнему готов все сделать для жены. Он пытается подбодрить ее шуткой, пусть неумелой и глупой. Он утешает ее. Он убивает надоевшего Кате своим воем и лаем пса Гаруна. А когда жена оказывается в больнице, переживает настоящую трагедию и от бессилия помочь ей горько плачет…


Автор показывает характерный образ офицера ВОХРы, человека, воспитанного этой средой, существующего в ней спокойно, гармонично, без душевных травм и потрясений, без конфликтов с самим собой и главное – без лишних мыслей.


Вохровцы (или, как их чуть ли не ласково называли зеки, "цирики") сопровождали заключенных на работу, охраняли их в зоне, стерегли с вышек. Носили им консервы и хлеб, помещали в штрафной изолятор, где и охраняли, бегали к ним за выпивкой, если самим не хватало (а когда ее хватало?). И хотя должен был быть у каждого из них, военнослужащих внутренних войск, "антагонизм по части зеков", на самом деле антагонизма не было (СП 1, 159). Солдаты и офицеры общались с уголовниками так же, как друг с другом. Они понимали, что каждый может в любой момент стать другому смертельным врагом, вооружившись заточкой или "шестидесятизарядным" АКМ, понимали и все равно общались не только по Уставу или воровскому закону, но и просто как обычные мужчины из одного села, с одной улицы, из одной страны.


"Из южного барака раздается крик. Я бегу, на ходу расстегивая манжеты. На досках лежит в сапогах рецидивист Купцов, орет и указывает пальцем. По стене движется таракан, черный и блестящий, как гоночная автомашина.


– В чем дело? – спрашиваю я.


– Ой, боюсь, начальник! Кто его знает, что у таракана на уме!..


– А вы шутник, – говорю я, – как зовут?


– Зимой – ­­­­Кузьмой, а летом – Филаретом.


– За что сидите?


– Улицу неверно перешел… С чужим баулом.


– Прости, начальник, – миролюбиво высказывается бугор Агешин, – это юмор такой. Как говорится, дружеский шарж. Давай лучше ужинать" (СП 1, 128)…


"Во мраке шевелились тени. Я подошел ближе. Заключенные сидели на картофельных ящиках вокруг чифирбака. Завидев меня, стихли.


– Присаживайся, начальник, – донеслось из темноты, – самовар уже готов.


– Сидеть, – говорю, – это ваша забота.


– Грамотный, – ответил тот же голос.


– Далеко пойдет, – сказал второй.


– Не дальше вахты, – усмехнулся третий…


Все нормально, подумал я. Обычная смесь дружелюбия и ненависти" (СП 1, 132).


"Вахта примыкала к штрафному изолятору. Там среди ночи проснулся арестованный зек. Он скрежетал наручниками и громко пел:


«А я иду, шагаю по Москве…»


– Повело кота на блядки, – заворчал дневальный.


Он посмотрел в глазок и крикнул:


– Агеев, хезай в дуло и ложись! Иначе финтилей под глаз навешу!


В ответ донеслось:


– Начальник, сдай рога в каптерку!..


Концерт продолжался часа два" (СП 1, 134).


Мир заключенных требует особого рассмотрения. Он во многом схож с миром солдат и офицеров. Например, похожее отношение к работе: "Зеки раскатывали бревна, обрубали сучья. Широкоплечий татуированный стропаль ловко орудовал багром.


– Поживей, уркаганы, – крикнул он, заслонив ладонью глаза, – отстающих в коммунизм не берем! Так и будут доходить при нынешнем строе…


Я шел и думал: «Энтузиазм? Порыв? Да ничего подобного. Обычная гимнастика. Кураж… Сила, которая легко перешла бы в насилие. Дай только волю»" (СП 1, 70)…


Интересен образ заключенного Бориса Купцова (опасный рецидивист, тридцать два года в лагерях, четыре судимости, девять побегов…), к которому автор обращается довольно часто. Образ яркий, запоминающийся, чем-то похожий на героев приключенческих романов XVIII-XIX столетия. "Он напоминал человека, идущего против ветра. Как будто ветер навсегда избрал его своим противником. Как бы ни шел он. Что бы ни делал" (СП 1, 68)… "В отголосках трудового шума, у костра – [Купцов] был похож на морского разбойника. Казалось, перед ним штурвал, и судно движется навстречу ветру" (СП 1, 70).


Купцов отказывается работать, соблюдая воровской закон. Ему, "потомственному российскому вору", работать не положено, "закон не позволяет". Однако перед нами – не просто отлынивающий от трудовой повинности заключенный, это человек огромной воли, которую, кажется, ничем сломить нельзя. Он способен выйти один против охранника, вооруженного автоматом, и отвести ствол в сторону со словами: "Ты загорелся? Я тебя потушу" (СП 1, 67)… Он уверен: "родился, чтобы воровать". Купцов "любит себя тешить" противостоянием как надоедливым "начальникам", пытающимся заставить его работать, так и всему свету. Ему не жаль ничего, и только одно для него важно – его воля (СП 1, 71). И даже когда Купцов отрубает себе руку, он тем самым опять-таки утверждает собственное превосходство над всем и всеми:


"– Наконец, – сказал он, истекая кровью, – вот теперь – хорошо" (СП 1, 80)…


В этом образе есть не только жуткое, идущее от социальной среды, и романтическое, притягивающее главного героя (с которым "они – одно в своем одиноком противостоянии") и читателей [39]
. Есть у Купцова и юмор, с которым он общается с охранниками. Это юмор человека, осознающего свое превосходство, глядящего на собеседника, "как на вещь, как на заграничный автомобиль напротив Эрмитажа" (СП 1, 71):


"– Сними браслеты, начальник. Это золото без пробы" (СП 1, 70).


"– Не будешь работать?


– Нихт, – сказал он [Купцов], – зеленый прокурор идет – весна! Под каждым деревом – хаза.


– Думаешь бежать?


– Ага, трусцой. Говорят, полезно.


– Учти, в лесу я исполню тебя без предупреждения.


– Заметано, – ответил Купцов и подмигнул…


– Послушай, ты – один! Воровского закона не существует. Ты – один…


– Точно, – усмехнулся Купцов, – солист. Выступаю без хора" (СП 1, 75).


Мы видим, как снова и снова автор замечает в герое что-то смешное, пусть не способное заставить читателя забиться в приступе безумного хохота, но – по меньшей мере – несерьезное, и тогда сразу появляется образ живого
человека, как будто бы без шутки, без комичного штриха любой образ был бы не полным. Этот принцип соблюдается Довлатовым, когда он ведет речь о зеках, солдатах, офицерах – обо всех героях "Зоны".


В среде заключенных мы видим разных людей. В судьбе каждого из них Довлатов глазами главного героя "Зоны" подмечает как трагичные, так и комичные черты. Есть в зеках то, что может вызвать шок, но есть также что-то, что может вызвать умиление. "Крайностей, таким образом, две. Я мог рассказать о человеке, который зашил свой глаз. И о человеке, который выкормил раненого щегленка на лесоповале. О растратчике Яковлеве, прибившем свою мошонку к нарам. И о щипаче Буркове, рыдавшем на похоронах майского жука" (СП 1, 155).


По-настоящему комичны заключенные Ерохин и Замараев, символизирующие вечное противопоставление города и деревни (им посвящена отдельная глава). В их диалоге замечательно проявилось авторское чутье на смешное, комическое. В разговоре двух уголовников, один из которых "намекнул [кому-то] шабером под ребра", а другой "двинул… тонны две… олифы", можно найти множество образцов как простонародного юмора, так и тюремного фольклора.


Замараев: "Пустой ты человек, Ероха… таким в гробу и в зоосаде место" (СП 1, 83).


Ерохин: "да и что с тобой говорить? Ты же серый! Ты же вчера на радиоприемник с вилами кидался… Одно слово – мужик" (СП 1, 83).


Замараев (на расспросы Ерохина о том, за что сел):


"– Крал, что ли [Ерохин]?


– Олифу-то [Замараев]?


– Ну.


– Олифу-то да.


– …А потом ее куда? На базар?


– Нет, пил заместо лимонада" (СП 1, 84).


Ерохин:


"– Ну, я давал гастроль!.. А если вдруг отказ, то я знал метод, как любую уговорить по-хорошему. Метод простой: «Ложись, – говорю, – сука, а то убью»" (СП 1, 85)!..


Ерохину, никогда за всю свою жизнь, может, и не побывавшему в деревне, не понятно, что значит "деверем пошитые сапоги" (он слышит – "деревом"), а Замараеву, для которого "любовь – это чтобы порядок в доме, чтобы уважение", незнакомо слово "секс". В общем, один – "мужик, гонореи не знает", а другой – "пустой человек, несерьезный" (СП 1, 85).


Образ заключенного Гурина, по кличке Артист, которого главному герою надо было отконвоировать с Ропчи в Устьвымлаг, интересен со многих точек зрения. Почти сразу становится понятно, что личность это незаурядная (еще бы – будет играть самого Ленина!). К Гурину Алиханов отнесся так же, как и вообще относился к зекам. Когда они по дороге к лагерю остановились поесть, охранник отдал заключенному свой хлеб и сало. Чтобы не показаться самому себе слишком благородным, он замечает: "Тем более, что сало подмерзло, а хлеб раскрошился" (СП 1, 136). Гурин в скором времени "отблагодарил" Алиханова. "Доказал, что не хочет бежать. Мог и не захотел" (СП 1, 136)…


В ходе постановки мы видим, что перед нами человек неиссякаемого оптимизма, а главное – незаурядного чувства юмора:


"Появился Гурин…


– Жара, – сказал он, – чистый Ташкент… И вообще не зона, а Дом культуры. Солдаты на "вы" обращаются… Неужели здесь бывают побеги?


– Бегут, – ответил Хуриев.


– Сюда или отсюда?


– Отсюда, – без улыбки реагировал замполит.


– А я думал, с воли – на кичу. Или прямо с капиталистических джунглей" (СП 1, 139)…


"Хуриев сказал:


– Если все кончится благополучно, даю неделю отгула. Кроме того, планируется выездной спектакль на Ропче.


– Где это? – заинтересовалась Лебедева.


– В Швейцарии, – ответил Гурин" (СП 1, 148)…


Это именно он, Гурин, отвечает начальнику лагеря, майору Амосову, на его замечание: "Половину соседских коз огуляли, мать вашу за ногу!..


– Ничего себе! – раздался голос из шеренги. – Что же это получается? Я дочку второго секретаря Запорожского обкома тягал, а козу что, не имею права" (1, 147)?..


Гурин смеется, вспоминая, как ему досталась его кличка ("Артист"), как потом за эту кличку замполиты всегда записывали его в самодеятельность, но мы видим, что этот "артист" действительно переживает за постановку, в которой он участвует. Он делает замечания другим актерам ("по-моему, ему надо вскочить" – СП 1, 142).


Он довольно скоро вживается в образ вождя мирового пролетариата, начинает по-ленински картавить. Он действительно старается, исполняя свою роль ("Ленин более или менее похож на человека", – говорит об образе, созданном Гуриным, лейтенант Хуриев), злится из-за того, что во время представления ему не дают договорить до конца текст пьесы (СП 1, 143).


Наконец, он один из немногих, кто пытается завести с Алихановым "политический" разговор о Ленине и Дзержинском, говоря, что эти "барбосы", "рыцари без страха и укропа" "Россию в крови потопили, и ничего" (СП 1, 144)… Нечто похожее произносит ранее Купцов о Сталине: "…можно еще сильнее раскрутиться. Например, десять миллионов угробить, или сколько там, а потом закурить «Герцеговину флор»" (СП 1, 71)…


Лагерный юмор весьма разнообразен. "Парикмахером в зоне работал убийца Мамедов. Всякий раз, оборачивая кому-нибудь шею полотенцем, Мамедов говорил:


– Чирик, и душа с тебя вон!..


Это была его любимая профессиональная шутка" (СП 1, 148).


Бугор Агешин во время перекура: "Не спится? А ты возьми ЕГО – да об колено! На воле свежий заведешь, куда богаче" (СП 1, 83)… Как бы то ни было, "здесь сохраняются все пропорции человеческих отношений", а значит – есть место для смеха, для шутки, для улыбки. И, конечно, есть то, над чем никто не смеется (письма из дома, чувства старого заключенного Макеева к Изольде Щукиной, "тощей женщине с металлическими зубами и бельмом на глазу" – СП 1, 118).


Автор сопоставляет жизнь заключенных и охранников: "Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями… По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир… Мы говорили на одном приблатненном языке… Претерпевали одни и те же лишения. Мы даже выглядели одинаково" (СП 1, 63). Автор повторяет мысль, высказанную его героем Алихановым в разговоре с оперуполномоченным Борташевичем: "Мы были… взаимозаменяемы. Почти любой заключенный годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы" (СП 1, 63).


"Зона", по мнению автора, и была написана для того, чтобы доказать эту мысль, "остальное – менее существенно" (СП 1, 63).


Отсюда – сравнение лагеря с социалистическим государством: "В этой жизни было что угодно. Труд, достоинство, любовь, разврат, патриотизм, богатство, нищета. В ней были люмпены и мироеды, карьеристы и прожигатели жизни, соглашатели и бунтари, функционеры и диссиденты" (СП 1, 36). Здесь менялось всё и менялись все, бывшие начальники становились "шестерками", боксеры-тяжеловесы – "дуньками", лекторы общества "Знание" – стукачами и так далее.


Но главное – автор не без горькой усмешки подмечает, что "лагерь представляет собой довольно точную модель государства. Причем именно советского государства. В лагере имеется диктатура пролетариата (то есть – режим), народ (заключенные), милиция (охрана). Там есть партийный аппарат, культура, индустрия. Есть все, чему положено быть в государстве" (СП 1, 58). "Есть спорт, культура, идеология. Есть нечто вроде коммунистической партии (секция внутреннего порядка)… Есть школа. Есть понятия – карьеры, успеха" (СП 1, 104). Есть даже соцобязательства, выдвигаемые к годовщине октябрьской революции: "Сократить число лагерных убийств на двадцать шесть процентов" (СП 1, 149). Подобное сопоставление глубоко символично, особенно если учитывать, что сделано оно было не в первоначальном варианте (который, как можно узнать из "Невидимой книги", автор носил по редакциям и надеялся напечатать), эти слова написаны позже, человеком, прожившим в стране советов до зрелых лет и уехавшим из нее уже на четвертом десятке.


В числе "несмешных" проходит по "Зоне" тема смерти. "Ваша рота дислоцирована напротив кладбища, – тянул подполковник, – и это глубоко символично" (СП 1, 32). В сборнике показан целый ряд смертей. Наибольшее внимание было уделено зеку Бутырину, гибель которого "была лишена таинственности" и "наводила тоску". "Бутырин часто видел смерть, избегал ее десятки раз", – замечает автор и после этих слов пишет целую поэму о том, как мог "подохнуть" этот человек, которого "с ног до головы покрывала татуировка, зубы потемнели от чифира, а исколотое морфином тело отказывалось реагировать на боль" (СП 1, 121).


В сборнике "Зона" намечается авторский стиль. Все, что написано потом, написано после
"Зоны" ("первой книги о профессии, ремесле, судьбе и муке") [40]
. Уже тогда Довлатов пытался рассказывать обо всем на свете, в том числе и о смерти, "без особой скорби", без излишней трагичности, которая казалась ему ненужной и пошлой. Если речь идет о смерти близкого человека, то словами все равно ничего не выразишь, говорить же о кончине человека чужого, скорбеть напоказ – более чем неестественно (СП 1, 171).


Зона в кавычках и без оставила значимый след в творчестве писателя. Не раз судьба будет улыбаться Сергею Довлатову, вновь сводя его то тут, то там с людьми, с которыми ему приходилось встречаться "на заре туманной юности". Годы, проведенные в армии, вспоминаются героем почти всех произведений Довлатова: "Компромисса" и "Заповедника", "Невидимой книги" и "…газеты", "Наших" и "Чемодана", "Иностранки" и "Филиала", поздних рассказов.


Кроме того, в "Зоне" можно увидеть все то, о чем Довлатов говорит в других произведениях (правда, в основном, благодаря комментариям к разрозненным главам). Здесь появляются и люди, с которыми автору (и герою) придется столкнуться много позже в Америке (Вайль и Генис, Моргулис, Эрнст Неизвестный, Рой Стиллман) и ленинградские, таллиннские друзья (Геннадий Айги, Эйно Рипп), с которыми жизнь сведет после службы в армии.


"Зона" – начало творческого пути и – в определенной степени – его источник. Здесь есть все или почти все то, о чем автор будет писать дальше. Авторский стиль, круг тем, манера изложения, система ценностей – все это не слишком сильно изменилось с момента написания "Зоны" до той минуты, когда на бумагу (или, быть может, уже на монитор персонального компьютера) легли строки "Игрушки" или "Ариэля", последних писем друзьям. Менялись люди и города, менялось время, менялись страны, но что-то на всю жизнь осталось в писателе Сергее Довлатове от надзирателя штрафного изолятора Бориса Алиханова.


"Я был наделен врожденными задатками спортсмена-десятиборца. Чтобы сделать из меня рефлектирующего юношу, потребовались (буквально!) – нечеловеческие усилия. Для этого была выстроена цепь неправдоподобных, а значит – убедительных и логичных случайностей. Одной из них была тюрьма. Видно, кому-то очень хотелось сделать из меня писателя" (СП 1, 171-172).


Глава третья


Зрелость. Газета. "Компромисс"

"С работы меня уволили в начале октября. Меня, как говорится, выгнали по совокупности… Я выпивал, скандалил, проявлял идеологическую близорукость. Кроме того, не состоял в партии и частично был евреем. Наконец, моя семейная жизнь все более запутывалась… После этого я не служил. Редактировал… халтурил на радио… писал внутренние рецензии… Короче, превратился в свободного художника. И наконец занесло меня в Таллинн" (СП 1, 269-270)…


"– Почему ты ехал в Эстонию?


Что я мог ответить? Объяснить, что нет у меня дома, родины, пристанища, жилья" (СП 1, 254)?..


Довлатов-автор и Довлатов-герой всегда очень любил Эстонию, Таллинн, "наименее советский город Прибалтики", "город вертикальный, интровертный. Разглядываешь готические башни, а думаешь – о себе" (СП 2, 94). Для него этот город был чем-то сказочным ("пейзаж напоминал иллюстрации к Андерсену" – СП 1, 267), фантастическим, и в то же время – как ничто другое – реальным. Поэтому главный герой так часто говорит с восхищением о городе, в котором ему суждено было прожить несколько лет, а писатель вспоминает о Таллинне позже, находясь уже вдали от родины.


"Компромисс" – книга об Эстонии и журналистике. Эстония, как признался однажды Довлатов, была для него "штрафной пересылкой между Востоком и Западом" (СП 2, 94). Журналистика всегда была неотъемлемой частью жизни Довлатова. Ею он занимался здесь, на родине, зарабатывая себе на хлеб, не удалось уйти от нее и в Америке, где к газетной работе прибавилась еще и работа на радио, тоже, впрочем, хорошо знакомая.


Довлатов много внимания уделял анализу своей журналистской деятельности. Почти в каждом сборнике рассказов, где говорилось о работе в газетах и журналах, писатель пытался понять сам и объяснить читателю, чем была для него эта часть жизни. Объяснить читателю, пожалуй, было даже важнее – читатель, слушатель для Довлатова всегда значил очень многое.


Довлатов часто "халтурил", занимался "литературной поденщиной" [41]
. Редактировал генеральские мемуары, сочинял брошюры ("Коммунисты покоряют тундру"), рассказы наподобие "По заданию" (последний, кстати, принес автору тысячу рублей, хотя и был им самим назван "беспрецедентным говном"), наконец, работал внештатным и штатным сотрудником во многих газетах и журналах, на радио и телевидении. Поначалу – не хотел заниматься ничем, кроме литературы, хотя и не мог понять, "где советские писатели черпают темы. Все кругом не для печати" (СП 2, 24). Потом понял, что можно работать на режим и на себя. Постепенно стал журналистом.


"О журналистах замечательно высказался Форд: «Честный газетчик продается один раз». Тем не менее я считаю это высказывание идеалистическим. В журналистике есть скупочные пункты, комиссионные магазины и даже барахолка. То есть перепродажа идет вовсю.


Есть жизнь, прекрасная, мучительная, исполненная трагизма. И есть работа, которая хорошо оплачивается. Работа по созданию иной, более четкой, лишенной трагизма, гармонической жизни. На бумаге.


В жизни газетчика есть все, чем прекрасна жизнь любого достойного мужчины… Газетчик искренне говорит не то, что думает… Газетчик без конца творит, выдавая желаемое за действительное… Газетчик нежно любит то, что не стоит любви". В хорошем журналисте всегда есть "раздвоенность и цинизм" (СП 1, 301-302).


"Журналист – отдается и продается. Он обязан писать не то, что видит и думает, а то, что от него требуют, да еще стимулировать страсть и наслаждение, делать вид, что он так, действительно, думает, что это – его собственная правда" [42]
.


В произведениях Довлатова встречается много журналистов. В "Компромиссе" показана целая галерея замечательных, редких, ярких газетчиков. У каждого из них своя судьба, они очень разные и в то же время похожи друг на друга как родственники. Несомненно, это семья. В ней есть родители и дети, старики и молодежь, подонки и герои. Но все они, вне зависимости от своих убеждений и взглядов, связаны одним делом – журналистикой.


В книге встречаются разные люди, принципиальные и мелочные, ничтожные и гениальные, загадочные и отвратительные, но во всех автор находит то, что способно вызвать улыбку. Любой герой у Довлатова заслуживает снисхождения, иногда – жалости, всегда – понимания. "Автор должен любить своих героев. Довлатов… относился к своим с родительской нежностью и отпускал им почти все грехи" [43]
. "Секрет обаяния Довлатова – в его снисходительности к любому человеку, в том числе и награжденному саркастической характеристикой" [44]
.


Михаил Шаблинский – один из немногих персонажей, встречающихся почти в каждом "компромиссе" (наряду с Шаблинским, Туронком, Жбанковым, Мариной и некоторыми другими). Это он предлагает ехать в Таллинн. Это его пиджак надевает главный герой на похороны. По словам Жбанкова, обращенным к Довлатову-герою, "другой раз бухнете с Шаблинским, а потом целый вечер: «Ипостась, ипостась…»" (СП 1, 242). Это его имя случайно произносит Марина в объятиях главного героя…


"Миша рос в унылом лагерном поселке. Арифметику и русский ему преподавали корифеи советской науки… в бушлатах. Он вырос прочным и толковым. Словам не верил, действовал решительно. Много читал… Он был готов на все ради достижения цели… Альтернатива добра и зла переродилась в альтернативу успеха и неудачи. Активная жизнедеятельность затормозила нравственный рост" (СП 1, 301).


"Шаблинский уже давно работал в партийной газете. Положение функционера его не слишком тяготило. В нем даже сохранилось какое-то обаяние.


Короче, Шаблинский был нормальным человеком" (СП 1, 268)


Действительно, герой не подлец. Он не наступает на горло собственной песне, он просто понимает, как
нужно жить в том мире, в котором он оказался. Он обладает знаниями и волей, более того – у него есть цель, которая, правда, "представлялась все туманнее". "Жизнь [Шаблинского] превратилась в достижение средств" (СП 1, 301).


Он хорошо образован и весьма начитан. Выражения "спонтанная апперцепция" и "имманентный дуализм" характерны для него, хотя работает он в промышленном отделе и его материалы не вызывают дискуссий. Он делает карьеру, спокойно идет вперед, на шестой год жизни в Америке главный герой узнает от общих знакомых, что "Шаблинского назначили ответственным секретарем" (СП 1, 296).


Шаблинский "ас, хотя и грубый" (СП 1, 263), когда речь заходит о женщинах. Марина, с которой у главного героя роман, когда-то была подругой Шаблинского, "как и все остальные сотрудницы… редакции. Все они без исключения рано или поздно уступали его домогательствам". В отношениях с женщинами он всегда действует решительно, "убивая их недвусмысленностью своих посягательств". "Объявил, например, практикантке из Литвы, с которой едва был знаком:


– Я вас люблю. И даже возможный триппер меня не остановит" (СП 1, 302).


Он заводит одновременно романы с четырьмя женщинами, а потом решает серьезную проблему, как бы их пригласить всех вместе на Новый год. Упрекнувшей было его в нелюбви Марине он возразил тем, что "взял одежду, сумочку и повесил. На это самое. Чтобы доказать, какой он сильный. И как [ее] любит" (СП 1, 303)… Правда, все его "похождения" не помешали в свое время подумать о женитьбе, причем имея в виду "традиционный еврейский брачный вариант". Он женился со временем, но и после этого не оставил своей искренней привязанности к женщинам, причем – ко всем сразу.


Но самое главное – Шаблинский остряк. На просьбу одолжить денег, звучащую в который раз за день, он отвечает: "Слушайте, я хохму придумал: «Все люди делятся на большевиков и башлевиков»" (СП 1, 190). В другой раз он называет состояние стукача Эдика Вагина, "утомленное и лихорадочно озабоченное", – "вагинальным"; орет, замечая Эдика у здания госбезопасности:


"– У Вагина – сверхурочные" (СП 1, 232)!


Когда у редактора Туронка лопнули штаны, Вагин попытался (правда, неудачно) сказать об этом своему начальнику. Редактор ушел, а к Вагину подошел Шаблинский.


"– Зря вылез, – сказал он, – так удобнее…


– Кому удобнее? – покосился Вагин.


– Тебе, естественно…


– Что удобнее?


– Да это самое" (СП 1, 233)…


Шаблинский симпатичен главному герою, симпатичен своим чувством юмора, умом, наконец, тем, что совершенно искренне ведет себя так, как ведет и живет ради того, что считает важным и нужным. Довлатов-герой "почти дружил" с Шаблинским хотя бы потому, что Михаил "если и делал подлости, то без нужного рвения" (СП 1, 268), а ведь "известно, что порядочный человек тот, кто делает гадости без удовольствия" (СП 1, 288)…


Митя Кленский – человек не менее интересный, хотя и менее образованный, не выдающийся знаниями и вкусом. "Пристрастие к анодированным зажимам для галстука и толстым мундштукам из фальшивого янтаря снискало ему широкую известность" (СП 1, 182). По словам главного редактора, "Кленский не знает, что такое синоним", хотя и работает в республиканской партийной газете (СП 1, 234). "Кленский трудился в отделе спорта, вел ежедневную хронику", кроме того, "писал монографии за одного ветерана спорта, которого называл – «добрый плантатор»", т.е. так же, как и все, в меру халтурил, чтобы заработать себе на жизнь (СП 1, 183).


Одной из наиболее замечательных его черт является умение обращаться с женщинами. "Кленский обладал поразительным методом воздействия на женщин. Метод заключался в том, что он подолгу с ними разговаривал. Причем не о себе, а о них. И что бы он им ни говорил: «Вы склонны доверять людям, но в известных пределах…» – метод действовал безотказно и на учащихся ПТУ, и на циничных корреспонденток телевидения" (СП 1, 187). Конечно, в его романах царит легкомыслие: однажды он попросту забыл о девушке, которая приехала к нему от жениха не то из Двинска, не то из Саратова (этой девушке, Алле Мелешко, посвящен "Компромисс третий"), и выручать ее пришлось Довлатову-герою.


Кленский добр, немного нелеп и забавен, а главное – к нему тоже вполне может подойти определение порядочного человека, данное выше, значит, автор и герой Довлатов сочувствует ему и симпатизирует.


Эрнст Леопольдович Буш – "лишний человек", "неудержимый русский деградант" (СП 1, 9), "диссидент и красавец, шизофреник, поэт и герой, возмутитель спокойствия" (СП 1, 296), в общем – "нечто фантастическое" (СП 1, 268). Ему посвящен "Компромисс десятый", неоднократно издававшийся отдельно под названием "Лишний".


Необычное начинается уже с самого знакомства главного героя с Бушем. После того как Довлатов-герой поздоровался и сбивчиво объяснил, в чем дело, "Буш улыбнулся и неожиданно заговорил гладкими певучими стихами:


– Входи, полночный гость! Чулан к твоим услугам.


Кофейник на плите. В шкафу голландский сыр.


Ты братом станешь мне. Галине станешь другом.


Люби ее, как мать. Люби ее, как сын.


Пускай кругом бардак… – есть худшие напасти!


Пусть дует из окна. Пусть грязен наш сортир…


Зато – и это факт – здесь нет советской власти.


Свобода – мой девиз, мой фетиш, мой кумир" (СП 1, 271)!


После этого герой про себя рассуждает о человеческом безумии, не раз вспоминая об этом и потом. Вообще, общаясь с Бушем, а тем более проживая в его квартире, Довлатов-герой часто вспоминает об абсурде, к которому Довлатов-писатель был столь же чуток, как и к юмору. "У Буша с Галиной я прожил недели три. С каждым днем они мне все больше нравились. Хотя оба были законченными шизофрениками" (СП 1, 271).


Жизнь Эрика Буша сложилась причудливым и невообразимым образом. С родителями, партийными деятелями ("выдвиженцами", как он сам их называл), отношения не сложились. Даже когда герой был в отчаянном положении и радовался зеленому засохшему помидору, найденному в киоске "Союзпечати", он знал, что обращаться к родителям за помощью "стыдно, а главное – бессмысленно" (СП 1, 281).


Для писателя Довлатова Эрик был невероятной удачей. С Бушем постоянно происходили какие-то истории, причем, как правило, неправдоподобно уморительного характера. "Ведь Буш не только критиковал существующие порядки. Буш отрицал саму историческую реальность", не соглашаясь ни с тем, что фашистская Германия была побеждена, ни с тем, что советские космонавты летали в космос.


"– А все советские ракеты – это огромные консервные банки, наполненные глиной!" – восклицал он после третьей рюмки (СП 1, 272).


Несмотря на то, что журналистика должна была быть последней в числе предназначенных для него профессий, он выбрал именно этот путь, утверждая:


"– Чтобы низвергнуть режим, я должен превратиться в один из его столпов. И тогда вся постройка скоро зашатается" (СП 1, 273-274)…


Этот человек был способен на многое, если не сказать – на все что угодно. Буш утверждал, что в Хабаровске как-то раз разговорился с матросом швейцарского королевского флота. В интервью Эрика с немецким капитаном западный моряк пел такие дифирамбы советскому строю, что даже главный редактор усомнился, было ли такое на самом деле. На ноябрьской демонстрации Буш нес плакат с надписью: "Дадим суровый отпор врагам мирового империализма" (СП 1, 292)! Во время очередного допроса ухитрился украсть стенгазету местного отделения КГБ "Щит и меч", наконец, после всех своих приключений не то оказался в тюрьме, не то женился на вдове министра рыбного хозяйства…


В Буше мы видим настоящего идейного противника советского строя. При том, что Эрик не был явным диссидентом, он старался противостоять власти, тем более, когда она сама всерьез бралась за него. Буш смело разговаривает с полковником Сорокиным после случая с капитаном Руди-Рютти в кабинете главного редактора. И на предложения о сотрудничестве отвечает отказом, восклицая:


"– Да неужели у КГБ можно выиграть" (СП 1, 279)?!


В кабинете генерала Порка после полуторачасового допроса, когда офицер ушел без единого слова, Буш не сжег свою записную книжку, не выбросился из окна и не перерезал вены. Он попросту уснул.


А как прекрасны все любовные романы Буша, "специальностью" которого были стареющие женщины! "Буш милостиво разрешал им обрушивать на себя водопады горьких запоздалых эмоций" (СП 1, 272). За два года Эрик обольстил четырех стареющих женщин, пятой из которых была та, которую застал Довлатов-герой, – Галина Аркадьевна.


Женщина редкой душевной красоты, она заботилась о Буше, как о муже и сыне одновременно. Продавала книги и золотые зубы, рисовала цветы, чтобы одевать и кормить его. Наконец, именно из-за нее Буш решился на дикий поступок, зачеркнувший раз и навсегда журналистскую деятельность, – пнуть поднос с кофе из рук жены главного редактора. "И происходит эта дурацкая вечеринка [объясняет Буш свой поступок]. И начинаются эти похабные разговоры. А я сижу и жду, когда толстожопый редактор меня облагодетельствует. И возникает эта кривоногая Зойка с подносом. И всем хочется только одного – лягнуть ногой этот блядский поднос. И тут я понял – наступила ответственная минута. Сейчас решится – кто я. Рыцарь, как считает Галка, или дерьмо, как утверждают остальные? Тогда я встал и пошел" (СП 1, 291).


Что руководило этим фантастическим человеком в его невероятных поступках – так и осталось загадкой для главного героя. Одно несомненно – Буш оставил яркий свет в жизни рассказчика, поэтому-то Довлатов старался помочь ему, а уже в Америке "расспрашивал о Буше всех, кого только мог" (СП 1, 296)…


"Я позвонил Жбанкову. Трубку взяла Лера.


– Михаил Владимирович нездоров, – сказала она.


– Пьяный, что ли? – спрашиваю.


– Как свинья" (СП 1, 203)…


Запойный алкоголик и увлекательный рассказчик, бесшабашный скандалист и потрясающий профессионал, способный сделать превосходный снимок даже на самой примитивной фотоаппаратуре, – все это о Жбанкове. В галерее редакционных портретов этот персонаж занимает далеко не последнее место. Своими поступками, рассказами, всей своей жизнью Михаил Жбанков напоминает героя русской народной сказки, Иванушку-дурачка. Этот человек существует в полной гармонии с окружающим миром, его ничто не заботит и не угнетает, на все мировые проблемы он отвечает постоянным и беспробудным пьянством: "Не думать. Водку пить" (СП 1, 256). Жбанков смотрит на жизнь ясно и просто, в любой ситуации чувствует себя как рыба в воде. Главному герою он глубоко близок своей способностью уйти от реальности в свой, особый мир.


Михаил Жбанков – талантливый, остроумный рассказчик, он постоянно шутит, балагурит, потчует собеседников уморительными историями.


"Проводник разбудил нас за десять минут до остановки.


– Спите, а мы Ыхью проехали, – недовольно выговорил он.


Жбанков неподвижно и долго смотрел в пространство. Затем сказал:


– Когда проводники собираются вместе, один другому, наверное, говорит: «Все могу простить человеку. Не ежели кто спит, а мы Ыхью проезжаем – век тому не забуду»" (СП 1, 239)…


"Жбанков разглагольствовал, то и дело отлучаясь в уборную. Каждый раз он изысканно вопрошал: «Могу ли я ознакомиться с планировкой?» Неизменно добавляя: «В смысле – отлить» (СП 1, 249)…


Михаил Жбанков чувствует себя настоящим творцом, его угнетает тот материал, с которым ему приходится работать. "Я художник от природы! А снимаю всякое фуфло. Рожи в объектив не помещаются. Снимал тут одного… Замудохался, ты себе не представляешь! А выписали шесть рублей за снимок! Шесть рублей! Сунулись бы к Айвазовскому, мол, рисуй нам бурлаков за шестерик…" – кричит он в вагоне-ресторане (СП 1, 238). "Я художник, понял! Художник! Я жену Хрущева фотографировал! Самого Жискара, блядь, д'Эстена! У меня при доме инвалидов выставка была! А ты говоришь – корова!.." – повторяет он ту же мысль, расслабившись после поездки на ферму в обкомовском домике (СП 1, 256).


И действительно, все признают, что Жбанков – фотограф от Бога, даже на самом простеньком фотоаппарате "Смена" за девять рублей и в проявителе с плавающими окурками, который не меняется неделями, он способен делать снимки, поражающие своим качеством. "Видно, было у него какое-то особое дарование" (СП 1, 252)…


Как и все любимые герои Довлатова, Жбанков является "идейно незрелым товарищем". "Евреи, евреи… Вагин – русский, Толстиков – русский [редакционные стукачи]. А они бы Христа не то что распяли. Они бы его живым съели… Вот бы куда антисемитизм направить. На Толстикова с Вагиным. Я против таких, как и они, страшный антисемитизм испытываю… Вот бы на Толстикова антисемитизмом пойти! И вообще… На всех партийных" (СП 1, 237)… Жбанков внимательно относится к людям. На слете бывших узников концлагерей беседа между ветеранами не заладилась, атмосфера накалилась:


"– Улыбнитесь, мужики, – попросил Жбанков. – Внимание! Снимаю!


– У тебя же, – говорю, – и пленки нет.


– Это не важно, – сказал Жбанков, – надо разрядить обстановку" (СП 1, 321). Наконец, как и все любимые герои Довлатова, Михаил Жбанков много пьет. "Если Мишу притесняли, он намекал, что запьет. Он не говорил об этом прямо. Он только спрашивал:


– А что, касса взаимопомощи еще открыта?


Это означало, что Миша намерен раздобыть денег. А если не удастся, то пропить казенный импортный фотоувеличитель.


Как правило, ему уступали. Тем не менее запивал он часто. Сама мысль о запое была его предвестием" (СП 1, 318).


Среди положительных редакционных персонажей стоит отметить также Веру Хлопину, "сердечную обличительницу", "вечно раскрасневшуюся, полную, чуточку нелепую, предельно целомудренную. В компании Довлатов-Шаблинский-Кленский она часто была четвертой и, захмелев, иногда говорила им все, что о них думает. "Кленскому достанется за его безвкусный галстук… Мне – за лояльность по отношению к руководству. Шаблинскому за снобизм" (СП 1, 186). Вера работала в машинописном бюро, "хотя легко могла стать корректором и даже выпускающим. Нервная, грамотная и толковая, она вредила себе истерической, дерзкой прямотой" (СП 1, 185). От нее доставалось всем и всегда: женщинам и начальству она высказывала все в лицо, стоило ей только немного захмелеть. Однако люди все равно тянулись к ней, и застолья, которые она так любила организовывать, происходили в ее доме довольно часто. Будучи одинокой, она живо принимала участие в судьбах других людей, помогала им чем только могла.


Дима Шер, Эдик Вагин, Толстиков, Репецкий, – отрицательных героев в "Компромиссе" не так уж и много. Да и отрицательными их можно назвать только с некоторой натяжкой. "Я давно уже не разделяю людей на положительных и отрицательных. А литературных героев – тем более" (СП 1, 182), – пишет Довлатов в "Компромиссе третьем". Конечно, это "не ангелы", это стукачи, бездельники и бездари, но автор (а вместе с ним и главный герой) относится к ним снисходительно, кого-то жалеет, над кем-то просто смеется. "Толстиков в передовой, заметьте, указывает: «…Коммунисты фабрики должны в ближайшие месяцы ликвидировать это недопустимое статус-кво…» Репецкий озаглавил сельскохозяйственную передовицу: «Яйца на экспорт»" (СП 1, 234). В существовании таких людей в газете нет ничего удивительного – уж слишком среда благоприятная. Когда образованию и уму можно противопоставить идейную зрелость, появление подобных типов закономерно.


К этой же славной компании автор относит некоторых бездарных литераторов, показанных в сборнике.


"– Тебя Цехановский разыскивает. Хочет долг вернуть.


– Что это с ним?


– Деньги получил за книгу.


– «Караван уходит в небо»?


– Почему – караван? Книга называется «Продолжение следует».


– Это одно и то же" (СП 1, 199).


"…поэт Богатыреев. Затянувшаяся фамилия, очки, безумный хохот. Видел я книгу его стихов. То ли «Гипотенуза добра», то ли «Биссектриса сердца». Что-то в этом роде. Белые стихи. А может, я ошибаюсь" (СП 1, 305), – говорит герой о подобных горе-творцах, но при этом всегда относится к ним по-доброму, с юмором.


"Появляется редактор Туронок, елейный, марципановый человек. Тип застенчивого негодяя" (СП 1, 177). "Редактор «Советской Эстонии» был человеком добродушным. Разумеется, до той минуты, пока не становился жестоким и злым. Пока его не вынуждали к этому соответствующие инструкции" (СП 1, 288). "У редактора бежевое младенческое лицо, широкая поясница и детская фамилия – Туронок" (СП 1, 297). Эта фамилия присутствует почти в каждом "компромиссе" – да и как иначе, разве можно описать редакционную жизнь без главного редактора. Генрих Францевич Туронок – фигура неоднозначная, назвать его (как это, впрочем, иногда делает про себя главный герой) просто идиотом или самодуром было бы несправедливо.


Этот человек, как никто другой, подходит для своей должности. Он умеет себя вести надлежащим образом и с начальством, и с подчиненными. В редакции к Туронку относятся по-разному. Стукачи – подобострастно, "идейно незрелые" (вроде Довлатова) – чаще сдержанно, чередуя почтительность с хамством; кто-то подвозит главного после работы, так как редактор может помочь с квартирой. Скорее всего, Туронок относится ко всем своим подчиненным одинаково хорошо, то есть, если человек не приносит хлопот и выполняет работу, этого уже вполне достаточно, чтобы вызвать улыбку у главного редактора. Туронок способен признать достоинства журналиста Довлатова, несмотря на его вечные запои и политически сомнительные высказывания; Михаилу Жбанкову прощается его неистребимое пристрастие к спиртному за умение в любой ситуации сделать превосходный снимок; даже Эрику Бушу, вечному возмутителю спокойствия, обладающему потрясающим умением попадать в какие-то истории, причем непременно с политическим оттенком, Туронок со временем решает предоставить штатную должность.


Главный редактор старается придерживаться всех гласных и негласных распоряжений руководства. Туронок твердо знает, что можно печатать, а чего печатать нельзя. "Оставьте в покое своего засранного эфиопа!&

quot; – кричит главный редактор в телефонную трубку Довлатову-герою, пытающемуся сделать шоколадного младенца 400 000-м жителем Таллинна, да еще на годовщину освобождения города (СП 1, 202). Алфавит для Туронка – "оппортунистическое слово", если из-за него страны народной демократии оказываются в списке после капиталистических стран (СП 1, 178). Главный редактор заботится лишь о том, как будут выглядеть газетные материалы, пусть даже за красивыми фразами будет скрываться явный абсурд: так, он предлагает супругам Кузиным назвать сына Лембитом, чтобы имя юбилейного жителя Таллинна "прекрасно звучало" (СП 1, 206).


Туронок старается не реагировать на бесконечные шутки, то и дело вылетающие из уст главного героя, хотя некоторые из них выводят главного редактора из себя. Дважды Туронок обсуждает с главным героем условия редакционного конкурса:


"– Лучший из лучших удостоится поездки на Запад, в ГДР [Туронок].


– Логично. А худший из худших – на Восток [Довлатов]?


– Что вы хотите этим сказать?


– Ничего. Я пошутил. Разве ГДР – это Запад?


– А что же это, по-вашему?


– Вот Япония – это Запад!


– Что?! – испуганно вскричал Туронок.


– В идейном смысле, – добавил я" (СП 1, 193).


"– И помните: открытый редакционный конкурс – продолжается. Лучшие материалы будут удостоены денежных премий. А победитель отправится в ГДР [Туронок].


– Добровольно? – спросил я [Довлатов]" (СП 1, 190).


Как правило, на шутки "редактор не обижался. Он был либерально мыслящим интеллигентом" (СП 1, 286). Собственные же шутки Туронка, в основном, едки.


"– Там собираются узники, а вовсе не фронтовики.


– Как будто я не узник! – возвысил голос Жбанков.


– Вытрезвитель не считается, – заметил редактор" (СП 1, 318).


И конечно, образ главного редактора не был бы полным, если бы автор не выставил его хотя бы раз на посмешище. "Любое унижение начальства – большая радость для меня"; настолько большая, что с сообщения "у редактора Туронка лопнули штаны на заднице" Довлатов начинает "Компромисс восьмой", посвященный вовсе не штанам и не редактору, а рекордному надою Линды Пейпс (СП 1, 232). А как же еще уравнять с остальными смертными человека, поставленного над всеми не за талант, а за политическую грамотность, если не опозорив его перед всеми?! "Около двенадцати Туронок подошел к стойке учрежденческого бара. Люминесцентная голубизна редакторских кальсон явилась достоянием всех холуев, пропустивших его без очереди… Сотрудники начали переглядываться. Кто злорадно, кто сочувственно" (СП 1, 232). Автор наслаждается описываемой сценой, усиливая производимое впечатление благодаря появлению стукача Вагина: "Вагин мягко тронул редактора за плечо:


– Шеф… Непорядок в одежде…


И тут редактор сплоховал. Он поспешно схватился обеими руками за ширинку. Вернее… Ну, короче, за это место… Проделал то, что музыканты называют глиссандо. (Легкий пробег вдоль клавиатуры.) Убедился, что граница на замке. Побагровел:


– Найдите вашему юмору лучшее применение.


Развернулся и вышел, обдав подчиненных неоновым сиянием исподнего" (СП 1, 232-233).


"У хорошего человека отношения с женщинами складываются трудно. А я человек хороший.
Заявляю без тени смущения, потому что гордиться тут нечем. От хорошего человека ждут соответствующего поведения. К нему предъявляют высокие требования. Он тащит на себе ежедневный мучительный груз благородства, ума, прилежания, совести, юмора", – одна из многочисленных самохарактристик главного героя, Довлатова, временами превращающегося по старой памяти в Алиханова, особенно когда речь заходит о бурной армейской молодости (см. "Компромисс шестой") (СП 1, 304).


По сравнению с "Зоной" и многими другими произведениями писателя Сергея Довлатова, в сборнике "Компромисс" очень многое говорит о характере главного героя. Даже беглого взгляда на текст достаточно, чтобы набрать не менее двадцати эпизодов, характеризующих ту или иную черту Довлатова-героя.


Неизвестно зачем приехавший в Таллинн ленинградский журналист (истинная причина, известная по другим книгам и воспоминаниям друзей, в сборнике не упоминается) постепенно добивается в Эстонии многого. Его зачисляют на внештатную, а вскоре и на штатную должность, ему дают комнату, еще когда он работает внештатником – "льгота для внештатного сотрудника беспрецедентная", – поручают все более ответственные материалы; зарплата Довлатова-героя достигает двухсот пятидесяти рублей – очень неплохого по советским временам уровня, когда средним считался заработок в сто-сто пятьдесят, – да это еще не считая многочисленной халтуры на радио и телевидении (СП 1, 286). "Короче, я довольно быстро пошел в гору", – признает сам герой (СП 1, 286).


Работы главного героя никогда не остаются без внимания. Правда, причин тому может быть несколько. С одной стороны, многие признают его талант: "[Туронок:] – Знаете, Довлатов, у вас есть перо!.. Есть умение видеть, подмечать… Вы обладаете эрудицией, чувством юмора. У вас оригинальный стиль" (СП 1, 234). Довлатовские рецензии на спектакли (которых он, может, и не видел, а писал с чьих-то слов) хвалят за полемичность. Довлатов-герой сам себя считает "универсальным журналистом", способным справиться не только с любым полученным заданием, обработать любой материал, но и написать, например, стихи в "Эстонский букварь". С другой стороны – "Нравственная близорукость! Политический инфантилизм" (СП 1, 178)!


"– Довлатов, – исполненным муки голосом произнес Туронок, – Довлатов, я вас уволю… За попытки дискредитировать самое лучшее", – то и дело говорит эти слова главному герою редактор (СП 1, 202).


Герой лишен иллюзий. Он прекрасно понимает, чем ему приходится заниматься, описывая казенные мероприятия, рекордные надои и тому подобные лишенные смысла события, зачастую напоказ скорбя или радуясь (совершая, таким образом, по ходу книги двенадцать "а н т и п о д в и г о в Геракла") [45]
. В газете "много врать приходится" (его собственные слова), "многие пишут [по словам Эви Саксон] не то самое, что есть" (СП 1, 246). Может, поэтому в беседе с Михаилом Жбанковым главный герой признается: "Я газет не читаю" (СП 1, 196)…


"Ложь в моей журналистике и в твоих паршивых стишках", ­­– говорит Довлатов-герой таллиннскому поэту Борису Штейну, на что получает в ответ:


"– А кто целую повесть написал о БАМе? Кто прославлял чекиста Тимофеева" (СП 1, 205)?


Главный герой далеко не идеален. Он пьет, ведет безалаберный образ жизни, заводит романы со многими женщинами, общается с "неблагонадежными" в политическом смысле людьми. В какой-то степени недостатки искупаются самокритичностью, которая никогда не оставляет героя, говорит ли он о своей внешности ("Это был огромный молодой человек с низким лбом и вялым подбородком. В глазах его мерцало что-то фальшиво неаполитанское" – СП 1, 218), фамилии ("– Прощальное слово имеет товарищ Долматов. – Кем я только не был в своей жизни – Докладовым, Заплатовым" – СП 1, 315), друзьях ("– Есть же у тебя друзья-подонки? – Преобладают" – СП 1, 263), характере ("Вероятно, для меня естественно быть неестественным" – СП 1, 306).


У Довлатова-героя нет ни высокой цели, ни хотя бы какой-нибудь задачи. "Жить бы тут и никаких ответственных заданий… Яхта, речка, молодые барышни… Пусть лгут, кокетничают, изображают уцененных голливудских звезд… Какое это счастье – женское притворство!.. Да может, я ради таких вещей на свет произошел… Мне тридцать четыре года, и ни одного, ни единого беззаботного дня… Хотя бы день прожить без мыслей, без забот и тоски" (СП 1, 248)…


Диссидентом, идейным борцом Довлатова-героя назвать нельзя. Начальству (тому же Туронку, хотя, как можно узнать из разных "компромиссов", и партийным руководителям тоже) "дерзил… продуманно и ловко. Один мой знакомый называл этот стиль – «продуманной фамильярностью»" (СП 1, 286). К слову, не зря от захмелевшей Веры Хлопиной именно главному герою доставалось "за лояльность по отношению к руководству", ведь герой не нашел повода отказаться от зашивания редакторских брюк, прореха на которых доставила ему столько радости. Наконец, название книги далеко не случайно и глубоко символично: герою почти каждый день приходится идти на компромисс с начальством, обстоятельствами, собственной совестью (СП 1, 186)…


Однако Довлатов не всегда относится к окружающей действительности столь серьезно и трагично. Скорее наоборот. К отношениям с друзьями и женщинами (об одной из них, ранее уже упоминавшейся, – Марине – речь пойдет немного ниже), к газетной и другой работе Довлатов-герой (как и Довлатов-автор) старается относиться с юмором, не нагнетая обстановку, непреднамеренно стараясь сделать окружающий мир светлее и радостнее. В разговоре с главным редактором и сослуживцами, старыми друзьями и впервые встреченными людьми герой в любую минуту готов шутить, каламбурить, смеяться. Жаль только, что иногда собеседникам отказывает их чувство юмора.


"– Вы филолог? – спросила Агапова.


– Точнее – лингвист. Я занимаюсь проблемой фонематичности русского «Щ»" (СП 1, 218)…


Телефонный разговор:


"– Ты не один?


– Один. С Мариной…


– Нет ли у тебя в поле зрения интересного человека?


– Есть. И он тебе кланяется" (СП 1, 227)…


"– Директор театра… голубой [говорит Туронок].


– Что значит – голубой?


– Так раньше называли гомосексуалистов. Он к вам не приставал?


Приставал, думаю, еще как приставал. Руку мне, журналисту, подал. То-то я удивился" (СП 1, 229).


"– Баня готова, – сказала Эви.


– Это что же, раздеваться? – встревоженно спросил Жбанков, поправляя галстук.


– Естественно, – сказала Белла.


– Ногу, – говорю, – можешь отстегнуть.


– Какую ногу?


– Деревянную" (СП 1, 244).


"Навстречу шла женщина в белом халате.


– Посторонним сюда нельзя.


– А потусторонним, – спрашиваю, – можно" (СП 1, 199)?


Главный герой старается относится ко всем одинаково хорошо, понимая, что глупо делить людей "на положительных и отрицательных", что "мы есть то, чем себя ощущаем" (СП 1, 182). Он жалеет стукача Вагина за заурядность, а Фиму Быковера – за неспособность выпрямиться, заговорить в полный голос, за желание стать невидимым. Довлатову-герою претит лицемерно скорбеть из-за чужой смерти напоказ, ему ненавистны похоронные церемонии с нескончаемым потоком комплиментов в адрес покойного. Ценить человека, по мнению главного героя, нужно при жизни, и снисходительнее надо быть к живым.


И даже оказавшись в безвыходной ситуации, когда речь у гроба надо произносить по заранее утвержденной бумажке, герой не может удержаться и произносит искренние слова: "Я не знал этого человека. Его души, его порывов, стойкости, мужества, разочарований и побед. Я не верю, что истина далась ему без поисков. Не думаю, что угасающий взгляд открыл мерило суматошной жизни, заметных хитростей, побед без триумфа и капитуляций без горечи. Не думаю, чтобы он понял, куда мы идем и что в нашем судорожном отступлении радостно и ценно" (СП 1, 315-316)…


"Марина трудилась в секретариате нашей газеты. До и после работы ею владели скептицизм и грубоватая прямота тридцатилетней незамужней женщины". "Целый год между нами происходило что-то вроде интеллектуальной близости. С оттенком вражды и разврата", – пишет автор о женщине, с которой главный герой находится в наиболее прочных и долговечных отношениях (СП 1, 302). Сравнивая этот образ с другими, созданными в "Заповеднике" и "Иностранке", "Наших" и "Чемодане" (образы жен, тех самых, с которыми у Довлатова-героя "не любовь, а судьба" – СП 1, 415), можно сказать, что Марина – типично довлатовская героиня-жена, способная не только принять и простить в любой момент (после дебоша, учиненного главным героем с Григорием Кузиным, отцом юбилейного ребенка, она, "грустная и немного осунувшаяся", ласково гладит главного героя по волосам, повторяя: "Бедный мальчик"… – СП 1, 211), но и сказать всю правду в глаза до последнего слова:


"– Тебе нравится чувствовать себя ущербным. Ты любуешься своими неудачами, кокетничаешь ими" (СП 1, 305)…


"– Меня в гостинице клопы покусали…


– Это не клопы, – подозрительно сощурилась Марина, – это бабы. Отвратительные, грязные шлюхи. И чего они к тебе лезут? Вечно без денег, вечно с похмелья"…


"– Ты совершенно безответственный… Как жаворонок… У тебя нет адреса, нет имущества, нет цели… Нет глубоких привязанностей" (СП 1, 198).


Вообще у Довлатова-автора женщины часто выполняют роль совести, объясняя главному герою то, что он и так знает, но боится сказать самому себе, стараясь отшутиться или отмолчаться:


"– Истинный талант когда-нибудь пробьет себе дорогу. Рано или поздно состоится. Пиши, работай, добивайся" (СП 1, 305)…


"Таллиннский поэт" Борис Штейн, чей ребенок не подходит для "юбилейного жителя" города; внештатный сотрудник "Советской Эстонии" Фима Быковер, несмотря на кембриджский диплом и эрудицию получающий восемьдесят рублей в месяц, вынужденный писать "грошовые информации на редкость убогого содержания" (СП 1, 307), чтобы хоть как-то прокормить свою многочисленную семью; Боря Ройблат, дед и отец которого жили в Эстонии, хотя он сам остался для всех евреем, – рассказ о многих героях поднимает тему антисемитизма в советском обществе.


"– Значит, антисемитизм все-таки существует?.. Как это могло появиться у нас? У нас в стране, где, казалось бы…


– В стране, где основного мертвеца еще не похоронили… Само название которой лживо", – рассуждают Штейн и Довлатов-герой в сквере у клиники (СП 1, 205).


Да, антисемитизм существует, евреев притесняют. Фамилию каждого упоминаемого в печати еврея надо согласовывать с начальством, иначе или не пропустят, или после могут начаться проблемы и для тех, кто написал, и для тех, о ком написали, и для тех, кто пропустил подобный материал. Главный герой вспоминает о том, как халтурил, оставшись без работы: "Написал брошюру «Коммунисты покорили тундру»… Речь в брошюре шла о строительстве Мончегорска. События происходили в начале тридцатых годов. Среди ответственных работников было много евреев. Припоминаю каких-то Шимкуса, Фельдмана, Рапопорта… В горкоме ознакомились и сказали:


– Что это за сионистская прокламация? Что это за мифические евреи в тундре? Немедленно уничтожить весь тираж" (СП 1, 270)!..


Как правило, уже одной национальности достаточно для того, чтобы человека начали ущемлять в правах, а то и вовсе выгоняли с работы: когда главного героя увольняют из газеты "по собственному желанию", вспоминают и о его "частичном еврейском происхождении" (СП 1, 294). "Еврейский вопрос" возникает очень часто, хотя и не всегда рассуждения по этому поводу трагичны. Наоборот, Довлатов не был бы самим собой, если бы не вложил в уста наиболее симпатичных ему героев несерьезные и даже комичные рассуждения о евреях.


Вот Жбанков рассуждает в вагоне-ресторане о еврейской семье:


"– Серж, объясни мне, почему евреев ненавидят? Допустим, они Христа распяли. Это, конечно, зря. Но ведь сколько лет прошло… Но при том обрати внимание… Видишь, четверо сидят, не оборачиваются… Вроде бы натурально сидят, а что-то меня бесит. Наш бы сидел в блевотине – о'кей! Те два мудозвона у окна разоряются – нормально! А эти сидят тихо, но я почему-то злюсь. Может, потому, что живут хорошо. Так ведь и я бы жил не хуже. Если бы не водяра проклятая" (СП 1, 238)…


Эви:


"– Когда буду снова жениться, только с евреем, – заявила она.


– Это почему же? Думаешь, все евреи – богачи?


– Я тебе объясню. Евреи делают обрезание… Остальные не делают.


– Вот сволочи!


– Не смейся. Это важная проблема. Когда нет обрезания, получается смегма… канцерогены… Когда есть обрезание, смегма не получается. И тогда не бывает рак шейки матки. Знаешь шейку матки?


–Ну допустим… Ориентировочно…


– Статистика показывает, когда нет обрезания, чаще рак шейки матки. А в Израиле нет совсем" (СП 1, 257)…


Иначе показаны в "Компромиссе" эстонцы. Доктор Михкель Теппе и театральный портной Вольдемар Сильд, секретарь райкома Лийвак и корреспондент районной молодежной газеты Эви Саксон, аспирантка Тийна Кару и генерал КГБ Порк, капитан Пауль Руди-Рютти и инструктор ЦК Ваня Труль – в каждом из образов автор подчеркивает черты, присущие именно жителям республики.


"Захожу [в кабинет доктора Теппе]. Эстонец лет шестидесяти делает перед раскрытой форточкой гимнастику.


Эстонцев я отличаю сразу же и безошибочно. Ничего крикливого, размашистого в облике. Неизменный галстук и складка на брюках. Бедноватая линия подбородка и спокойное выражение глаз. Да и какой русский будет делать тебе гимнастику в одиночестве" (СП 1, 199-200)…


Тийна Кару, прочитав "Технологию секса", предлагает главному герою "потренироваться", чтобы впоследствии наладить отношения с мужем. "Подчеркиваю, все это говорилось без тени кокетства, на эстонский манер, основательно и деловито" (СП 1, 262).


Во всех эстонцах автор замечает не просто что-то приятное, но и, как правило, то, чего лишен главный герой: аккуратность, сдержанность, умеренность, вежливость, спокойствие. Не будет преувеличением сказать, что автор не только любуется красотами эстонской природы, маленьких городов (каждый из которых он ласково, почти любовно называет "интимным"), но и людьми, населяющими всю эту волшебную красоту, людьми, которые словно являются частью этой сказки.


Заканчивая разговор о "Компромиссе", заметим, что автор не только (по сложившейся традиции) описывает всех героев, симпатичны они ему или нет, с улыбкой; он не просто глазами главного героя подмечает комичные детали окружающего мира и проходящих мимо людей, но и иногда просто хочет рассмешить читателя, вызвать его улыбку забавной историей. О "хроническом неудачнике" Вале Чмутове, ставшем жертвой сломавшейся лампочки, и собаке, случайно забредшей в студию и залаявшей при включенном микрофоне. О дважды потерянной золотой челюсти начальника вспомогательного цеха Мироненко. Об ответсеке Авдееве, повесившем в своем кабинете портрет собственного отца в роли Ленина. О Фиме Быковере, вымывшем коровью тушу песком и щелочью ("Вы говорили – мой щчательно, я и мыл щчательно" – СП 1, 307). О фиктивно повесившемся мужике, напугавшем до смерти старуху-соседку и жену. Наконец, многочисленные истории, происходившие с Эриком Бушем.


Например, когда Довлатов с Бушем пошли устраиваться на работу в котельную, желая побыть с простым народом и вкусить радость физического труда, натыкаются на "довольно своеобразную публику". Это буддист Олежка, последователь школы "дзен", ищущий успокоения в монастыре собственного духа. Живописец Худ, представляющий левое крыло мирового авангарда своим циклом "Мертвые истины" (рисующий "преимущественно тару – ящики, банки, чехлы"). Наконец, старший диспетчер Цурикова, скромный исследователь политональных наложений у Бриттена. После чего Буш, выскочив на улицу, разражается гневным монологом:


"– Это не котельная! Это, извини меня, какая-то Сорбонна!.. Я мечтал погрузиться в гущу народной жизни. Окрепнуть морально и физически. Припасть к живительным истокам… А тут?! Какие-то дзенбуддисты с метафизиками! Какие-то блядские политональные наложения" (СП 1, 285)!..


"Однажды Буш поздно ночью шел через Кадриорг. К нему подошли трое. Один из них мрачно выговорил:


– Дай закурить", – на что Буш не протянул сигареты, не убежал, наконец, не ударил первым, что, по мнению автора, должен был бы сделать нормальный человек, а сказал:


"– Что значит – дай? Разве мы пили с вами на брудершафт?!


Уж лучше бы он заговорил стихами. Его могли бы принять за опасного сумасшедшего. А так Буша до полусмерти избили. Наверное, хулиганов взбесило таинственное слово – «брудершафт».


Теряя сознание, Буш шептал:


– Ликуйте смерды! Зрю на ваших лицах грубое торжество плоти" (СП 1, 273)!..


"…Что же вынудило меня шесть лет спустя написать: «В этой повести нет ангелов и злодеев… Нет грешников и праведников нет…»?


И вообще, что мы за люди такие?" (СП 1, 191)


Глава четвертая

Америка. Успех. "Иностранка"


"К этому времени я уже года полтора был натурализованным американцем. Жил, в основном, на литературные заработки. Книги мои издавались в хороших переводах…


Рецензенты мною восхищались…


Литературный агент говорил мне:


– Напиши об Америке. Возьми какой-нибудь сюжет из американской жизни. Ведь ты живешь здесь много лет.


Он заблуждался. Я жил не в Америке. Я жил в русской колонии. Какие уж тут американские сюжеты" (СП 3, 49-50)!


"Иностранка" представляет особенный интерес по многим причинам. Это первый опубликованный сборник Сергея Довлатова, события которого, в основном, происходят в Соединенных Штатах.


Героем сборника является не контролер штрафного изолятора, не журналист, не экскурсовод, не "литературный неудачник", не "анкермен", ведущий радиостанции "Третья волна", – не один из многочисленных alter ego автора под фамилией Алиханов-Далматов-Довлатов, а женщина, Маруся Татарович, эмигрировавшая в Штаты по неизвестным даже ей самой причинам.


Именно в "Иностранке" можно видеть, какого мастерства достиг Довлатов, "принципиальный и последовательный минималист" [46]
, стараясь при небольшом объеме текста выразить многое: "Каждый из врасплох застигнутых персонажей Довлатова умудряется в паре-другой реплик высказать свою суть, и неважно, сложный это человек или примитивный, умеет он говорить или мычит что-то неудобосказуемое. На тех крохотных подмостках, которые подводит под него Довлатов, он раскрывает себя до дна под безжалостным ланцетом Довлатовской иронии. И не только себя" [47]
!


Кроме того, рассказы, составляющие "Иностранку", еще раз подтверждают, что сборники Довлатова, хотя и "составляют цельное впечатление", "рассказы, выброшенные за пределы сборника, в отдельных публикациях" отнюдь не "теряют свой вкус и блеск" [48]
. Подтверждение тому – многократные публикации в журналах, альманахах и т.п. [49]
Это, кстати, и дает повод "Иностранку" (по аналогии с другими книгами Довлатова) называть не повестью, а сборником рассказов.


Наконец (и это для нас является наиболее важным), главным действующим лицом "Иностранки" является даже не Маруся, а… юмор. Данный сборник – одна из немногих книг, почти совсем лишенных особенного довлатовского трагизма, который автор считал столь же необходимым для хорошего произведения, как и комические вкрапления. Автор как будто забывает о том, что нужно иногда – по его же собственным убеждениям – обращать внимание и на грустное. В "Иностранке" в поле зрения писателя не попадает почти ничего, что способно вызвать у читателя грусть, задуматься над бренностью бытия или другими вечными вопросами.


Юмор выходит на первый план, когда Довлатов рассказывает о русской колонии в Нью-Йорке, о третьей волне эмиграции (причины, побудившие покинуть родину каждого из героев, – комичны), об Америке и американцах – белых и цветных, о евреях, о диссидентстве, о бизнесе и многом, многом другом.


"Уезжали писатели, художники, артисты, музыканты…


Уехал скульптор Неизвестный, дабы осуществить в Америке грандиозный проект «Древо жизни». Уехал Савка Крамаров, одержимый внезапно прорезавшимся религиозным чувством. Уехал гениальный Боря Сичкин, пытаясь избежать тюрьмы за левые концерты. Уехал диссидентствующий поэт Купершток, в одном из стихотворений гордо заявивший:






Наследник Пушкина и Блока,


я – сын еврея Куперштока!..



…Причем уезжали не только евреи. Уезжали русские, грузины, молдаване, латыши" (СП 3, 30).


"Третья волна" эмиграции стала одной из основных тем американского творчества Довлатова. В "Филиале" и "Невидимой газете", "Марше одиноких" и рассказах последних лет говорится об американской жизни. Правда, в основном об американской жизни эмигрантов. Довлатовская Америка – не пятьдесят штатов, занимающие бóльшую часть материка, а несколько районов Нью-Йорка, иногда – Лос-Анджелес и небольшой дачный поселок, вероятно, тоже в окрестностях Нью-Йорка. Собственно американцев, будь то белозубые улыбающиеся бизнесмены или чернокожие подростки "с транзисторами", здесь почти нет. Не эти американцы привлекают автора, не ими он любуется на улицах вокруг своего дома и на страницах собственных произведений.


Сергея Довлатова интересует жизнь русской еврейской колонии; писателя волнует судьба его соотечественников, так же, как и он, потерявших родину, оказавшихся, как и он, в совершенно незнакомой среде. Эти люди пытаются начать новую жизнь. "В эмиграции было что-то нереальное. Что-то, напоминающее идею загробной жизни. То есть можно было попытаться начать все сначала. Избавиться от бремени прошлого" (СП 3, 30). Поначалу всем эмигрантам приходится нелегко. Необходимо справляться с трудностями, преодолевать многие препятствия. Здесь, за границей, человек может кардинально измениться, поменять мировоззрение, образ жизни, словно родиться заново. Америка, как когда-то – зона, накладывает отпечаток на всех, кто попал в нее. Кем бы человек ни был на родине – здесь он наверняка станет другим. "В критических обстоятельствах люди меняются. Меняются к лучшему или к худшему. От лучшего к худшему и наоборот" (СП 1, 58). В зоне лекторы общества "Знание" становились стукачами, боксеры-тяжеловесы – лагерными "дуньками", инструкторы физкультуры – завзятыми наркоманами, а студенты-филологи – контролерами штрафного изолятора. В Америке преподаватели марксизма, кандидаты наук начинали водить такси, режиссеры – торговать недвижимостью, массовики-затейники становились религиозными деятелями. "Все это напоминает идею переселения душ. Только время я бы заменил пространством. Пространством меняющихся обстоятельств" (СП 1, 58).


В зоне (и в "Зоне") героям помогает выстоять многое – сила воли, нравственные устои, нежелание задумываться над происходящим, глубокая погруженность в себя. В Америке (и на примере "Иностранки" это видно лучше всего) героям помогает выжить, встать на ноги и начать новую жизнь чувство юмора. Даже если человек не имеет малейшего понятия о том, что такое смешное, насколько оно важно, в произведении Довлатова поступки этого героя будут исполнены комизма, герой будет постоянно совершать и говорить какие-то несуразности, способные вызвать улыбку у читателя.


Говоря о жизни русской колонии, Довлатов абсолютно несерьезен. Все видимое и слышимое вызывает у него смех. Наверное, писателя больше всего забавляет тот факт, что Америка "существует. То, что это – реальность" (СП 1, 81). То, что многим бывшим советским гражданам – в том числе и самому Довлатову – удалось стать американцами, удалось найти свое место в этом новом, таком непривычном и вместе с тем таком знакомом мире.


Жизнь Сто восьмой улицы, "центральной магистрали", на которой находится "шесть кирпичных зданий вокруг супермаркета", протянувшихся "от железнодорожного полотна до синагоги" и "населенных преимущественно русскими", – зеркало всей эмигрантской жизни. Можно много говорить о том, насколько на самом деле похожа эта улица со всеми ее жители на Ришельевскую, Молдаванку или, может быть, 40-летия взятия Крыма где-то в небольшом местечке в российской глубинке. Несмотря на перемену места, уезжавшие постарались прихватить с собой как можно больше. И перенесли на благодатную почву Нью-Йорка не только немногочисленные пожитки, но и свои богатые традиции.


Эти люди живут теперь в одном из самых крупных и красочных городов мира, но в них по-прежнему сильны привычки, появившиеся за долгие годы жизни на родине. Наверное, поэтому эмигранты не разъезжаются по разным районам, а предпочитают селиться поближе друг к другу.


Как бы ни сложились отношения между жителями колонии, все они – одна большая семья. Здесь сплетничают обо всем и про всех. Здесь всем до всего есть дело. Здесь ни один вопрос не может быть решен без общественного мнения. "Если вас интересуют свежие новости, постойте возле русского магазина… Это наш клуб. Наш форум. Наша ассамблея. Наше информационное агентство.


Здесь можно навести любую справку… Обсудить… Нанять… Приобрести… Познакомиться…


Короче, здесь известно все. И обо всех" (СП 3, 63-64).


Все события, происходящие в жизни каждого из жителей, становятся предметом разговоров. Рождение внука Пивоварова, покупка катера компанией таксистов, издание новой книги писателя Довлатова – все становится предметом обсуждения. А иногда и осуждения, особенно если речь идет о чужих взаимоотношениях. Так, история о том, как "Маруся Татарович не выдержала и полюбила латиноамериканца Рафаэля", вызвала бурную реакцию в сердцах многих (СП 3, 7). Кто-то восхищается ею, кто-то завидует, кто-то презирает, но всем без исключения есть до этого дело.


Все вопросы – от мировых проблем до бытовых трений – решаются сообща, на "эмигрантских сборищах". Здесь составляется общественное мнение, от которого зависят очень многие. Если, допустим, на концерт "кремлевского жаворонка" (как его именуют русские американские газеты) Бронислава Разудалова захочет пойти кто-то из эмигрантов, на него потом могут посмотреть косо. Не исключено, что тут же заподозрят в пособничестве КГБ и "мировому коммунизму" в целом. В любом случае нужно иметь достаточно силы воли, чтобы игнорировать общественное мнение.


Как бы то ни было, жизнь в колонии складывается гармонично. Явных конфликтов нет. Все крупные торжества (в "Иностранке" ­– день рождения Маруси, ее свадьба с Рафаэлем) проходят шумно, при участии множества эмигрантов, как и положено в большой семье.


Отношения с коренными американцами, т.е. с теми, кто является гражданином США хотя бы во втором поколении и хорошо говорит по-английски, выстраиваются у русских эмигрантов тоже весьма комично. "К американцам мы испытываем сложное чувство" (СП 3, 7). И хотя многие (как Марусина сестра, Лора) понимают, что "если русские вечно страдают и жалуются, то американцы устроены по-другому. Большинство из них – принципиальные оптимисты", – все равно русские относятся к американцам немного свысока (СП 3, 37). "Мы их жалеем, как неразумных детей. Однако то и дело повторяем:


«Мне сказал один американец…»


Мы произносим эту фразу с интонацией решающего, убийственного аргумента. Например:


«Мне сказал один американец, что никотин приносит вред здоровью»" (СП 3, 8)!


У самих колонистов довольно сложно с определением национальности. В Союзе, конечно, была пятая графа и соответствующая строчка в паспорте, но здесь, в Америке, с национальным самоопределением царит полный хаос. С одной стороны, все приехали из Советского Союза, а значит, родным языком для них является русский. С другой – большинство приехало, как это уже отмечалось ранее, "доказав наличие в себе еврейской крови", а значит, являлось евреями (СП 3, 30). Хотя очень немногие говорили на идиш и вообще имели хоть какое-то представление о еврейской культуре или, скажем, примыкали к иудаизму. Наконец, эмигранты жили в Нью-Йорке, в Соединенных Штатах Америки, у многих уже было американское гражданство, а значит, и национальность их была – "американцы". Что, как известно, означает чуть ли не "граждане мира", столько разных народностей внесло свой вклад в образование этой новой и свободной нации.


Одно можно сказать с уверенностью – здесь, в Америке, национальный вопрос не стоял вообще или хотя бы не стоял столь остро, как на родине. Это там
зять Цехновицер мог бы стать трагедией семьи Татаровичей, а здесь
… здесь даже в клане латиноамериканцев Гонзалесов есть Арон Гонзалес. "Этого не избежать" (СП 3, 98). Здесь началась новая жизнь, и важными стали совсем другие вещи.


В "Иностранке" есть много примеров того, как эмигранты начинали свое дело. Интересно понаблюдать, какой путь проделал каждый из героев от своей прежней профессии к нынешней, чего каждый из них добился, и что, быть может, потерял.


Лева Баранов, Еселевский и Перцович – местные водители такси. Они вместе решают вопросы, связанные с работой (покупают ланчонет, затем меняют его на катер), вместе покупают Марусе в подарок телевизор. Когда-то Баранов был художником-молотовистом, рисовал "министра с лицом квалифицированного рабочего", после смерти которого, не осилив внешности зажиточного крестьянина и оперного певца, занялся абстракционизмом ("абстрактным цинизмом"), после чего уехал и избрал один из наиболее вероятных путей для эмигранта-новичка – сел за баранку (СП 3, 8).


Другое дело – Еселевский. История этого преподавателя марксизма из Киева – первая в числе политических. Герой постепенно разочаровывается в советской власти, не хотевшей его выпускать из страны, затем – в марксизме-ленинизме, затем – в эмигрантских газетах, а затем… Нет, затем не последовало разочарование в жизни. Такое не было бы характерно для Америки. Финал истории более оптимистичен: бывший преподаватель, без пяти минут доктор наук стал водителем такси.


"Что касается Перцовича, то он и в Москве был шофером. Таким образом, в жизни его мало что изменилось. Правда, зарабатывать он стал гораздо больше. Да и такси здесь у него было собственное" (СП 3, 9)…


Все трое – скромные работяги, на дне рождения Маруси они присутствуют "в качестве народа", хотя и преподносят сообща чуть ли не самый дорогой подарок – телевизор.


В Америке каждый из них нашел свое место, каждый доволен своей жизнью, тем более, что они уже не молоды (Перцовичу, например, шестьдесят четыре года). Перцович и Еселевский еще пытаются ухаживать за Марусей, преподнося ей подарки в меру собственной фантазии и щедрости, а Лева Баранов попросту предлагает отдавать Мусе сотню в неделю, тем более, что, как он сам говорит, "лет двадцать пять назад я колебался между женщинами и алкоголем. С этим покончено. В упорной борьбе победил алкоголь" (СП 3, 48).


Есть среди жителей Сто восьмой улицы и представители других ветвей предпринимательства. "Ефим Г. Друкер, издатель" – типичный представитель русского американского бизнеса. Этот человек полон прекрасных идей, каждая из которых, скорее всего, невыполнима, а если и воплощается, то обязательно как-нибудь не по-человечески (вспомним хотя бы роман "Еврей Зюсс" с фамилией автора на обложке – ФейхтваГНер). Издательство "Русская книга", изначально задуманное с целью вернуть читателю стихи Олейникова и Хармса, прозу Добычина, Агеева, Комаровского, занимается японской эротикой и непристойными арабскими сказками.


По всему становится понятно, что Друкер – абсолютно не приспособленный к американским условиям человек. Он пренебрегает советом Барышникова записаться на курсы массажистов. Он проматывает деньги, участвуя в конференциях. Друкер пытается расплачиваться злополучным "Зюссом" с кредиторами и обменивать его на колбасу. Герой не может даже как следует овладеть английским языком – по сравнению с ним попугай Лоло, произносящий всего два слова – "шит" и "фак", – виртуоз. Три года публицист Зарецкий пытается изловить горе-издателя, не выполнившего своих обещаний.


Несмотря на все это, Фима Друкер – "воплощение русской культуры" (СП 3, 70). Он призывает к объединению эмиграции на почве русской культуры. "Филологи его любили за эрудицию и бескорыстие", да и вообще, "все, кроме жены, его любили" (СП 3, 10-11).


Хозяин фотоателье Евсей Рубинчик – тоже не очень удачливый коммерсант. Десятый год он выплачивает долги. Рубинчик вынужден отказывать себе и близким в любых излишествах (а иногда и в самом необходимом), чтобы купить современную технику и оставить сыну прибыльный бизнес. Евсей не покупает жене, десятый год мечтающей побывать в кино, мутоновую шубу.


На день рождения Марусе Татарович он преподносит "мани-ордер" (то бишь почтовый денежный перевод) на загадочную сумму – 38 долларов 64 цента (вспоминается фраза из "Невидимой газеты": "круглая сума – это всегда подозрительно. А в шестнадцати тысячах ощущается строгий расчет" – СП 2, 113).


И все же его считают "представителем деловых кругов". Правда, со временем с Рубинчиком происходят какие-то изменения (очевидно, ему надоедает такой образ жизни), и он решает вместо новой техники купить эрдельтерьера. Скорее всего, врожденная русская сентиментальность взяла верх над приобретенной американской практичностью.


Совсем другое дело – Зяма Пивоваров. Это наиболее гармоничный образ. "Зяма соответствует деликатесной лавке, как Наполеон – Аустерлицу. Среди деликатесов Зяма так же органичен, как Моцарт на премьере «Волшебной флейты»" (СП 3, 11-12). В отличие от Друкера и Рубинчика, Пивоваров – настоящий предприниматель. В Союзе он был юристом, но здесь не гнушался и черной работы, а потому вскоре смог сделать если не головокружительную карьеру, то уж добиться прочного и уверенного положения. "Многие в нашем районе – его должники", – констатирует рассказчик (СП 3, 12). Герой не молод (у магазина говорят о том, что у Пивоварова родился внук Бенджи), но посвящает делу все свои силы – "трудился Зяма чуть ли не круглые сутки" (СП 3, 11). У него даже нет нормальной машины, и по делам герой ездит на "рефрижератор-траке".


Его подход к жизни практичен, в этом он, можно сказать, стал полнокровным американцем. Даже о Марусе Татарович, предмете воздыханий всего мужского населения Сто восьмой, он рассуждает как настоящий бизнесмен:


"– Не пропадать же дефицитному товару" (СП 3, 66)…


Пивоваров беззаветно предан профессии. Та же Маруся ассоциируется у него со свежими булочками. Заметим: на день рождения и на свадьбу главной героини Зяма дарит тележку с различными деликатесами. Да и как иначе – герой уверен, что он дает людям самое главное – насущный хлеб, без которого не прожить. Как не обходятся без самого Пивоварова многочисленные свадьбы, дни рождения и тому подобные мероприятия, проводимые в эмигрантском кругу.


На примере Пивоварова можно видеть, как Америка дает возможность каждому человеку найти себя в этом мире, найти дело по душе, полностью ему отдаться и испытывать при этом настоящее наслаждение. Не будет преувеличением сказать, что Пивоваров – эмигрантское воплощение американской мечты. "Это было поразительное редкостное единение мечты с действительностью. Поразительная адекватность желаний и возможностей. Недосягаемое тождество усилий и результатов" (СП 3, 11)… Недосягаемое – для других, но не для Зямы, владельца магазина деликатесов "Днепр".


Если к предпринимателям, успешным и не очень, рассказчик относится с восхищением, сочувствием или жалостью, то общественные деятели всех видов вызывают у автора другие чувства. Собственно, в "Иностранке" можно найти трех героев, не занятых непосредственным зарабатыванием на жизнь, при этом принимающих самое живое участие в судьбах колонии.


Вообще интересно посмотреть, как Довлатов в "Иностранке" относится к общественным и религиозным деятелям. Сам писатель "вполне равнодушен к любым идеологемам, любому фанатизму" [50]
. Довлатов преклоняется перед чужими верованиями, чтит людей, боровшихся против тоталитаризма. Сами по себе вера и диссидентство вызывают у Сергея Довлатова глубокое уважение, тем более что сам он долгое время был далек от религии, а для диссидентства, по его собственному выражению, было слишком мало сил и воли. Однако чужие убеждения священны, когда они искренни.


Когда же вера в Бога превращается в доходный бизнес, а борьба с тоталитарной системой со временем переходит в борьбу со всем и со всеми, об уважении не может быть и речи. Подобные люди ничего не могут вызвать у Довлатова, кроме усмешки. В его понимании, как и в понимании любого нормального работающего человека (а тем более в Америке), это шарлатаны и тунеядцы, которые тем более противны и смешны, чем больше они стараются создать видимость того, насколько значима их деятельность.


Загадочный религиозный деятель Лемкус когда-то был массовиком-затейником. Писал стихотворные инструкции для автолюбителей, кантаты, посвященные 60-летию вооруженных сил СССР, цирковые репризы. Уехал Лемкус в результате политических гонений, начавшихся из-за кошмарной нелепости. История о том, как он попал в опалу, якобы уронив себе на голову во время собственного выступления пудовый мешок, – одна из самых комичных в сборнике. В Америке Григорий Лемкус достаточно быстро сориентировался и понял, что и здесь можно прожить, не особенно напрягаясь и мозоля руки. И здесь есть свои источники "сравнительно честного" получения средств. Так "таинственный общественный" деятель стал "загадочным религиозным".


"Он стал набожным и печальным. То и дело шептал, опуская глаза:


– Если Господу будет угодно, Фира приготовит на обед телятину…


В нашем районе его упорно считают мошенником", – не преминул заметить автор (СП 3, 15).


И действительно, внезапно прорезавшееся религиозное чувство Лемкуса внушает мало доверия. По всему понятно, что герой старается постоянно быть в образе, ведь его вера – его бизнес, и своими проповедями он зарабатывает на жизнь. "Лемкус, голосуя на собрании баптистов, вывихнул плечо" (СП 3, 91).


Однако пройдоху не скроешь ни за какой маской. На день рождения Маруси загадочный религиозный деятель пришел "без приглашения, но с детьми", а вместо подарка "одарил ее своим благословением" (СП 3, 70).


Таков Григорий Лемкус, своеобразный Тартюф Сто восьмой улицы.


Натан Зарецкий, публицист, в Союзе был известен популярными монографиями о деятелях культуры. а также "объемистой неоконченной книгой «Секс при тоталитаризме»", в которой, в частности, говорилось, что "девяносто процентов советских женщин – фригидны" (СП 3, 12).


Зарецкий – актер, временами его игра даже напоминает клоунаду. При отправке за границу он старается показаться настоящим диссидентом, стойким борцом, истинным патриотом: спрашивает провожавших о Сахарове, пытается унести на чужбину горсточку русской земли, после чего восклицает: "Я уношу Россию на подошвах сапог!.." – хотя наверняка никаких сапог на нем вовсе и не было (СП 3, 12).


В Америке Натан Зарецкий становится стихийным бедствием. Он всех учит. Он все ломает. Он на всех кричит, всем грубит:


"–Что происходит, милейший? Ваша жена физически опустилась. Сын, говорят, попал в дурную компанию. Да и у вас нездоровый румянец. Пора, мой дорогой, обратиться к врачу" (СП 3, 13)!..


Зарецкий призывает к борьбе за демократию:


"– Демократию надо внедрять любыми средствами. Вплоть до атомной бомбы" (СП 3, 12)!.. (Сейчас эти слова звучат скорее грустно.)


Как ни странно, "Зарецкого уважали и побаивались", он был непременным гостем на всех торжествах, да еще и в роли "свадебного генерала" (СП 3, 13).


Работу над трудом своей жизни – "Секс при тоталитаризме" – Зарецкий не оставляет и за границей. И, хотя Зарецкий владеет терминами "латентно-дискурсоидный моносексопат" или "релевантно-мифизированный полисексуалитет" и тому подобными, из эпизода, когда герой опрашивает Марусю, можно понять, что все его исследования – фикция, не более чем повод для домогательств. Натан жалок и смешон в отношениях с женщинами, которых он, как правило, берет измором. "Зарецкий плакал и скандалил. Угрожал и требовал. Он клялся женщинам в любви. К тому же предлагал им заняться совместной научной работой. Порой ему уступали даже самые несговорчивые" (СП 3, 46).


Постепенно становится ясно, что Зарецкий абсолютно не способен к действию. Его призвание – борьба, и уже не важно, с кем и за что. На концерте Бронислава Разудалова "Зарецкий нес таинственный плакат – «Освободите Циммермана!». На вопрос: «Кто этот самый Циммерман?» – Зарецкий отвечал:


– Сидит за изнасилование.


– В Москве?


– Нет, в городской тюрьме под Хартфордом" (СП 3, 85-86)…


Немного позже Натан Зарецкий "гневно осудил в печати местный климат, телепередачи Данка Росса и администрацию сабвея" (СП 3, 91-92).


Образ Караваева, отставного диссидента, на эмигрантских торжествах олицетворяющего "районное инакомыслие" (СП 3, 70), дополняет два предыдущих.


В Штатах, где на смену борьбе с режимом должна была прийти обыкновенная повседневная работа, он оказался не у дел. "Английского языка Караваев не знал. Диплома не имел. Его лагерные профессии – грузчика, стропаля и хлебореза – в Америке не котировались". "Америка разочаровала Караваева. Ему не хватало здесь советской власти, марксизма и карательных органов. Караваеву нечему было противостоять" (СП 3, 13-14). Несомненно, в России Караваев был героем: отсидел три лагерных срока, семь раз объявлял голодовку. Но прежними заслугами, как оказалось, нельзя заработать на хлеб.


Чем живет Караваев (не считая пророчеств на тему будущего России) – так и остается загадкой, но своей "правозащитной" деятельности не оставляет. Пишет статью "в защиту террориста и грабителя Буэндиа, лишенного автомобильных прав" (СП 3, 92), а в качестве свадебного подарка для Маруси предлагает устроить "небольшое личное самосожжение" (СП 3, 98), после чего его тушат снаружи и внутри французским бренди "Люамель". Увы, но в последних сценах "отставной диссидент" так же жалок и смешон, как и "публицист" Натан Зарецкий.


Вряд ли можно сказать, что на примере подобных героев автор смеется над настоящими (а не показными) борцами за права человека, каким был, например, уже упомянутый Сахаров.


Довлатову смешно, когда из борьбы устраивают шоу, когда противостояние тоталитаризму подменяется примитивным домогательством, а конспиративная записка диссидента Шафаревича, "написанная собственной рукой" ("«Вряд ли». И размашистая подпись: «Шафаревич. Двадцать первое апреля шестьдесят седьмого года…»"), становится чем-то вроде святыни (СП 3, 98).


Да что говорить о Зарецком или Караваеве, если даже сам Солженицын стал объектом довлатовского юмора!


"Известно, между прочим, что Зарецкий тайно ездил к Солженицыну. Был удостоен разговора продолжительностью в две минуты. Поинтересовался, что Исаич (!) думает о сексе? Получил ответ, что "все сие есть блажь заморская, антихристова лжа»" (СП 3, 64)… Подумать только! – в таком, казалось бы, неуважительном, шутливом тоне написать о человеке, которого многие считают пророком.


Однако Довлатов – скептик. Для него нет непреложных истин и неприкасаемых личностей. По Довлатову – любой человек может стать объектом критики, как бы высоко он ни стоял. Можно уважать человека, преклоняться перед его заслугами, чтить достижения, но делать идола, святого при жизни из человека нельзя, как бы велик он ни был. В этом писатель видит одну из основ демократии. В этом, а не в наличии джинсов, колбасы и возможности в любое время суток купить пива.


Аркаша Лернер, торговец недвижимостью, не похож ни на кого. Судьба героя, скорее всего, представляет собой воплощение русской мечты о чуде. Лернер – настоящий баловень судьбы. Деньги в виде компенсаций, призов, премий и выигрышей так и плывут к нему в руки, буквально падают с неба. "Видимо, Лернер обладал каким-то специфическим даром материального благополучия" (СП 3, 17).


Герой ленив, как можно реже старается вставать с дивана, единственная книга, приобретенная им в Америке за двенадцать лет, – "Как потратить триста долларов на завтрак" (СП 3, 18). Даже за Марусей он не может приударить, потому что опять-таки ленится записать номер ее телефона.


Лернер притягивает к себе не только деньги, но и человеческие симпатии. "Взять, например, такую историю. Между прачечной и банком грузин Дариташвили торгует шашлыками. Какая-то женщина выражает ему свои претензии:


– Почему вы дали господину Лернеру большой шашлык, а мне – совсем крошечный?


– Э-э, – машет рукой грузин.


– И все-таки почему?


– Э-э-э, – повторяет грузин.


– Я настаиваю, я буду жаловаться! Я этого так не оставлю! Почему?


Грузин с трагической физиономией воздевает руки к небу:


– Почему? Да потому, что он мне нравится" (СП 3, 50)!..


Лора (Марусина сестра) и ее муж Фима кажутся наиболее типичными эмигрантами. В Союзе эти люди ничем особенным не отличались, эмиграция им далась легко (помогла молодость и любовь друг к другу). В Штатах довольно скоро они нашли хорошую работу, купили собственный дом, в общем, пополнили ряды американского среднего класса.


"Лора и Фима были молодой счастливой парой. Счастье было для них естественно и органично, как здоровье. Им казалось, что всяческие неприятности – удел больных людей", а самой большой неприятностью в их жизни могут стать разве что купленные внезапно итальянские сапожки (СП 3, 34).


В памяти Лоры живы девичьи обиды, которые Маруся, будучи богатой родственницей, наносила, даже не замечая этого. Лора поступает великодушно, гостеприимно ее встретив, помогая сестре первое время, предоставляя ей жилье и хлеб, не соглашаясь взять у Маруси деньги. Фима согласен с женой: "Заработаешь – отдашь с процентами", – говорит он Мусе (СП 3, 39).


Несмотря на все положительные качества, присущие этой семейной паре, она, скорее всего, несимпатична автору. В пользу этого говорит уже то, что Довлатов не показывает нам по-настоящему смешных сцен с участием Лоры и Фимы. Собственные же их шутки, как правило, просто не смешны.


Герои не напрасно так старательно пытались отгородиться от остальных русских эмигрантов (Лора: "Русских мы практически не обслуживаем. У нас для этого слишком высокие цены"; Фима: "С русскими мы практическим не общаемся" – СП 3, 34). Их самих – по образу жизни, по мировоззрению – эмигрантами назвать уже нельзя. Лора и Фима с некоторых пор "устроены по-другому", тоже стали "принципиальными оптимистами" (как их гость Джи Кей Эплбаум) Теперь это американцы, которых могут волновать только проблемы бытового порядка, а не мировые вопросы, борьба за демократию и все остальное, без чего жизнь русской колонии немыслима.


"Девушка из хорошей семьи", Мария Татарович – одна из наиболее интересных довлатовских героинь. Однако Маруся – не героиня-жена, обличающая и наставляющая на путь истинный (об этом типе речь шла в предыдущей главе). Перед нами женщина необычная, хотя и довольно предсказуемая.


С молодости (и особенно в молодости) в Марусе жил дух скрытого противоречия, то есть потребность поступать не так, как надо бы в той или иной ситуации. Потребность, скорее всего, неосознанная. Отсюда – любовь к Цехновицеру, решение уехать в Америку, завязать отношения с Рафаэлем.


Что-то угадывается в героине от классического типа женщины в русской литературе, особенно в творчестве Достоевского. Что бы было с Настасьей Филипповной ("Идиот" Ф. М. Достоевского), живи она во второй половине XX, а не XIX века, мы можем видеть на примере Маруси Татарович (с поправкой, еще раз заметим, на время). Та же взбалмошность, тот же эгоизм, та же намеренная алогичность, та же сентиментальность, та же привлекательность, та же сила и т.д. и т.п.


Взбалмошность
– в желании вывести из себя ненавидимого, до тошноты правильного мужа, в угрозах покончить с собой из-за разудаловских измен.


Эгоизм
– в отношениях с сестрой, с людьми вообще. Примечателен эпизод с браслетом одной из секретарш, про который Муся сказала:


"– Какая прелесть! У меня в Союзе был точно такой же. Только платиновый" (СП 3, 51). Эгоизм Маруси проистекает не из чрезмерной любви к себе, а просто из-за слишком хорошо сложившейся судьбы, обеспеченной молодости.


В поступках Маруси присутствует алогичность
, а вернее было бы сказать, что она капризна. "Некая Мария Татарович покидает родину. Затем Мария Татарович, видите ли, просится обратно. Создается ощущение, будто родина для некоторых – переменная величина. Хочу – уеду, передумаю – вернусь. Как будто дело происходит в гастрономе или же на рынке", – распекают ее в советском посольстве. Марусю даже не интересует, что с ней будет, когда она вернется в Союз (СП 3, 81).


"– А вдруг тебя посадят?


– Ну и пусть, – сказала Муся" (СП 3, 83).


Сентиментальность
– как горько, с каким надрывом "плачет и рыдает" Маруся из-за пропавшего попугая!


Привлекательность
Маруси не вызывает никаких сомнений. Даже в Союзе поклонников привлекало не только положение Маруси, дочери чиновных родителей, но и ее миловидность, стройность и веселый нрав. Что уж говорить об Америке, где за ней пытаются ухаживать (или хотя бы приставать) почти все мужчины: Зарецкий и Еселевский, Перцович и Лернер, Караваев и даже "загадочный религиозный деятель" Лемкус…


Родившаяся в эвакуации (кстати, как и сам Довлатов), Маруся никогда не знала ни в чем нужды, "росла счастливой девочкой без комплексов" (СП 3, 21). У нее было обеспеченное детство, "полный комплект любящих родителей" (типично довлатовское выражение), безоблачная юность и молодость, полная развлечений и поклонников.


Однако, несмотря на все благополучие, Марусе всегда хотелось чего-то еще. Не чего-то большего, а просто чего-то другого. Естественно, того, чего у нее не было. От полного материального благополучия – антисоветчины и саркастического юмора Цехновицера. От отсутствия недостатков и тотальной организованности мужа – разврата и вранья. От разудалых отношений с Разудаловым – спокойствия и уверенности в завтрашнем дне для себя и для сына. От размеренной и уравновешенной жизни в квартире родителей ("доме престарелых") – перемены мест, эмиграции. От сумасшествия нью-йоркских улиц – тишины и безмятежности отчего дома.


При этом Маруся вряд ли могла когда-либо сказать, чего ей вообще хочется в этой жизни. Она – человек с ярко выраженным отсутствием жизненных целей, ориентиров, к которым человек стремится, строя свою жизнь. Нельзя сказать, что Маруся не от мира сего. Ей ясно, что за границей надо как-то действовать самой, а не сидеть все время на шее у сестры. В отличие от Рафаэля, занятого, в основном, фантастическими проектами получения миллионов, героиня понимает, что прежде всего нужно заплатить за квартиру и телефон.


Наверное, именно из-за отсутствия цели в жизни Маруся постепенно (уже в Америке) приходит к отказу от решительных действий. Раньше она пыталась что-то изменить в своей жизни, нередко даже кардинально. Ее действия не были ни на что направлены, были самоцелью. "Было плохое настроение", "показалось, что все уже было" – вот и приехала в Америку (СП 3, 35). Познакомившись с Рафаэлем, Маруся постепенно переняла у него легкое отношение к жизни, когда все получается само собой, когда ни над чем не нужно ломать голову. Именно этой беспечности не могут простить Марусе женщины, сплетничающие возле магазина "Днепр". Была бы усталой, жалкой и зависимой – можно было бы ей посочувствовать, а так…


И все-таки что-то привлекает в Марусе всех окружающих ее мужчин, автора и читателей. "Видимо, свободная женщина распространяет какие-то флюиды. Красивая – тем более.


Мужчины заговаривали с ней всюду, где она появлялась. В магазинах, на автобусной стоянке, перед домом, около газетного киоска. Иногда американцы, чаще – соотечественники" (СП 3, 47). "Она мне сразу же понравилась – высокая, нарядная и какая-то беспомощная. Бросалась в глаза смесь неуверенности и апломба" (СП 3, 51). "Маруся не производила впечатления забитой и униженной" (СП 3, 64).


…Образ Маруси во многом противоречив. Трудно сказать, чем руководствовался автор, творя этот образ, но нельзя не заметить в нем нескольких явных несообразностей.


Например, это касается образования Маруси. Героиня закончила институт культуры, защитила диплом на тему "Эстетика бального танца", при этом пишет, как сама говорит, "раз в год да и то с ошибками" (СП 3, 83). Манерой выражать свои мысли на бумаге (о которой можно судить по письму родителям) Муся напоминает ученицу шестого класса: "Леве из вещей купила носки шерстяные и джемпер. Себе ничего" (СП 3, 43).


"Дефлорацию" Маруся путает с "декларацией", "мастурбацию" – с "менструацией", а вместо слова "сфинкс" ей слышится вообще невесть что:


"[Отвергнутый] Зарецкий… таинственно и мрачно произнес:


– Ты – сфинкс, Мария!


– Почему же свинство?! – рассердилась Маруся. – Это что еще за новости! А если я люблю другого" (СП 3, 47)?


Марусе принадлежит одна из немногих не просто серьезных, а мудрых мыслей, прозвучавших в книге по поводу эмиграции и России. "Караваев… пригласил ее на демонстрацию в защиту Сахарова. Маруся сказала:


– С кем я оставлю ребенка?


Караваев рассердился:


– Если каждый будет заботиться о своих детях, Россия погибнет.


Маруся возразила:


– Наоборот. Если каждый позаботиться о своем ребенке, все будет хорошо" (СП 3, 47), – мысль это явно авторская, и в устах Маруси она звучит как цитата. Невольно вспоминается пушкинская фраза о Чацком, который "напитался мыслями" Грибоедова.


Наконец, интересно проследить за Марусиной судьбой в контексте авторской философии. "Всем, у кого было счастливое детство, необходимо почаще задумываться о расплате. Почаще задавать себе вопрос – а чем я буду расплачиваться?


Веселый нрав, здоровье, красота – чего мне это будет стоить? Во что мне обойдется полный комплект любящих, состоятельных родителей?" – эту мысль можно увидеть во многих произведениях писателя (СП 3, 21). Идею "социальной справедливости", торжествующей в судьбе каждого человека (а значит, и героя), Довлатов доказывал часто, в том числе и в своих книгах. Даже его собственная судьба подтверждает правоту подобных взглядов.


А что же Маруся? Автор говорит, что за свое безоблачное детство она заплатила влюбленностью в Цехновицера. Возникает логичный вопрос: "Ну и что? Что в этом ужасного?" Ужасного именно для Маруси, а не для Федора Макаровича, ее отца, для которого "зять-еврей – уже трагедия, но внуки-евреи – это катастрофа" (СП 3, 22)! Марусе было интересно с Цехновицером, он привлекал ее своей эрудицией, талантом и беспрерывными саркастичными остротами антисоветского содержания. Когда же "худой, длинноносый и курчавый" избранник надоел, Маруся предпочла ему Диму Федорова, веселого и красивого юношу "с заведомо решенными проблемами" (СП 3, 23). Марусе было нелегко с Разудаловым, черпавшим вдохновение в пьянках и женщинах. Но и его она бросила, переехав снова к родителям. Нигде – ни в Союзе, где был папа ("зачем мне свобода, когда у меня есть папа?!" (СП 3, 73); "он [папа] сам мне говорил: «Учти, пока я занимаю столь ответственный пост, коммунизм тебе и маме не грозит…»" – СП 3, 68), ни в Штатах, где Маруся вообще вела себя беспечно ("Америка – богатая страна. Кому-то надо жить в этой стране без огорчений и забот?!" – СП 3, 65), героиня не испытывала особенных трудностей, лишений и горестей.


Впрочем, Марусин пример не единственный и даже, можно сказать, не самый яркий в этом смысле в "Иностранке".


Рафаэль Хосе Белинда Чикорилло Гонзалес, Рафа, как "коротко и ясно" назвала его Маруся, – личность уникальная. Рисуя Рафаэля, Довлатов создает образ одного из самых ярких, фантастических, сумасшедших, бесконечно привлекательных и симпатичных героев (наряду, скажем, с Эриком Бушем из "Компромисса", Михал Иванычем из "Заповедника" или Тасей Мелешко из "Филиала").


О неисчерпаемой любви автора к герою говорит то, что все произносимое и совершаемое Рафой – уморительно. Не важно, о чем рассказывает Рафаэль – о проектах обогащения, ухаживаниях, рассуждениях о русской и мировой революции, – везде можно заметить авторскую симпатию по отношению к Гонзалесу. "Он же в принципе не злой", "он мне нравится" (СП 3, 61-62), – говорит о Рафаэле герой-автор, и мы с ним соглашаемся: разве может не понравиться "это чучело" (слова Муси)!


Уже с момента знакомства с Рафаэлем, увидев его "громоздкую и странную" фигуру, услышав его первые слова, можно догадаться, что перед нами – не "типичный пьяный гой из Жмеринки" (каким видят его женщины русской колонии), а нечто невообразимое!


Рафаэль ничем не занимается и нигде не работает, при этом он полон гениальных идей, воплощение которых способно принести миллионы долларов: издание съедобных детских книг, шахмат или дамских трусиков, искусственных сосков или кассет с записью тишины. При этом каждый его проект кажется ему стопроцентно верным, хотя на поверку и оказывается стопроцентно же невыполнимым. Хотя бы потому, что у Рафы нет денег. И от родственников напрасно ждать помощи.


"– Братья не дадут, – вставляла Муся. – И ты прекрасно это знаешь. Они не идиоты.


– Не дадут, – охотно соглашался Рафа, – это правда. Но попросить я хоть сейчас могу. Не веришь" (СП 3, 66)?..


Интересно, что остальные Гонзалесы – "более-менее солидные люди", но – в семье не без Рафы. Кому-то надо же быть бесшабашным и не думать о завтрашнем дне. "Рафа был похож на избалованного сына Аристотеля Онассиса. Он вел себя как человек без денег, но защищенный папиными миллиардами. Он брал взаймы где только можно. Оформлял кредитные бумаги. Раздавал финансовые обязательства.


Он кутил. Последствия его не волновали" (СП 3, 65).


Всякая реальная деятельность претит Рафаэлю. "Ему лишь бы штаны пореже надевать", – говорит о нем Маруся (СП 3, 58). Да и зачем это делать в стране, где есть столько возможностей существовать безбедно, не прилагая к тому вообще никаких усилий?! (Вспомним, что, в принципе, так же живут "отставной диссидент" Караваев или издатель Фима Друкер, – оба они берут деньги неизвестно где…)


Рафаэль беззаботен до крайности, он ведет себя как настоящий ребенок. С ним не может быть никаких гарантий, никаких перспектив. Хотя он поступает как галантный кавалер:


"– Я ее люблю. Я дарю ей цветы. Я говорю ей комплименты. Вожу ее по ресторанам" (СП 3, 60).


А после того, как Левушка выпал из машины ("хорошо, что не из самолета") и чудом остался цел и невредим, Гонзалес как ни в чем не бывало предлагает "это дело отпраздновать" (СП 3, 69).


Рафаэль незлобив, на побои и пощечины, которые достаются ему от Маруси, реагирует спокойно: "Сначала она била меня вешалкой. Но вешалка сломалась. Потом она стала бить меня зонтиком. Но зонтик тоже сломался. После этого она схватила теннисную ракетку. Но и ракетка через какое-то время сломалась. Тогда она меня укусила… Я не сопротивлялся. Я только закрывал лицо" (СП 3, 60-61).


Вообще то, что говорит Рафаэль, особенно когда он рассуждает о России или социальном устройстве мира, достойно восхищения. Столько нелепости и несуразицы в одну фразу может вместить только он:


"– Я уважаю русских. Это замечательные люди. Они вроде поляков, только говорят на идиш. Я уважаю их за то, что русские добились справедливости. Экспроприировали деньги у миллионеров и раздали бедным. Теперь миллионеры целый день работают, а бедняки командуют и выпивают. Это справедливо. Октябрьскую революцию возглавил знаменитый партизан – Толстой. Впоследствии он написал «Архипелаг ГУЛаг»".


"– В Америке нет справедливости. Миллионерам достаются кинозвезды, а беднякам – фабричные работницы. Так где же справедливость? Все должно быть общее. Автомобили, деньги, женщины… Врачей и адвокатов мы заставим целый день трудиться. А простые люди будут слушать джаз, курить марихуану и ухаживать за женщинами" (СП 3, 62)…


Рафаэль – человек широкой души и большого сердца. Со временем он искренне привязывается к русской эмигрантке и ее маленькому сыну. Он ждет Марусю с концерта Разудалова "и чуть не плачет" (по его собственным словам). Когда Маруся отправляется повидаться с Левушкиным отцом, Рафаэль после бессонной ночи идет следом за любимой женщиной "упругим шагом мстителя, хозяина, ревнивца". "Он боится, что проклятый русский украдет его любовь" (СП 3, 90).


Ради любимой "Мусьи" Рафаэль Гонзалес решается на важный, неправдоподобный для него шаг – свадьбу, которой и заканчивается история русской эмигрантки Маруси Татарович.


В "Иностранке" многие темы, о которых раньше Довлатов говорил серьезно, начинают звучать по-другому. С улыбкой автор пишет о евреях, о национализме вообще, о Советском Союзе и советских людях, даже о писательском труде. Именились все, приехавшие в США, – изменился и писатель Сергей Довлатов…


"Чернокожих у нас сравнительно мало… Для нас это загадочные люди с транзисторами. Мы их не знаем. Однако на всякий случай презираем и боимся.


Косая Фрида выражает недовольство:


– Ехали бы в свою паршивую Африку!..


Сама Фрида родом из города Шклова. Жить предпочитает в Нью-Йорке" (СП 3, 8)…


Разудалов ждет Марусю и Леву. Курит советские папиросы.


"К нему приближается девица в униформе:


– Извините, здесь нельзя курить траву. Полиция кругом.


– Не понимаю.


– Здесь нельзя курить траву. Вы понимаете – «траву»!


Мужчина не силен в английском. Тем не менее он понимает, что курить запрещено. При том, что окружающие курят.


И мужчина, не задумываясь, тушит папиросу.


Негр в щегольской одежде гангстера или чечеточника дружески ему подмигивает. Ты, мол, не робей. Марихуана – двигатель прогресса!


Разудалов улыбается и приподнимает чашку. Налицо единство мирового пролетариата" (СП 3, 90)…


"Шустер работал на курсах уборщиком. До эмиграции тренировал молодежную сборную Риги по боксу… Его раздражали чернокожие… Когда он приближался со шваброй, учащиеся вставали, чтобы не мешать. Все, кроме чернокожих.


…Шустер ждал минуту. Затем подходил ближе, отставлял швабру и на странном языке угрожающе выкрикивал:


– Ап, блядь!


Его лицо покрывалось нежным и страшным румянцем:


– Я кому-то сказал – ап, блядь!


И еще через секунду:


– Я кого-то в последний раз спрашиваю – ап?! Или не ап?!


Черные ребята нехотя приподнимались, бормоча:


– О'кей! О'кей…


– Понимают, – радовался Шустер, – хоть и с юга" (СП 3, 40)…


"В Польше разгромили «Солидарность». В Южной Африке был съеден шведский дипломат Иен Торнхольм. На Филиппинах кто-то застрелил руководителя партийной оппозиции. Под Мелитополем разбился ТУ-129. Мужа Джеральдин Ферраро обвинили в жульничестве" – даже эти далеко не смешные события приобретают в "Иностранке" другое звучание (СП 3, 91). Конечно, здесь нет кощунственного смеха, но нет и чрезмерной скорби.


Довлатов – не оптимист, но и пессимизм ему чужд. Просто писатель призывает относиться ко всему с юмором, какие бы радости или несчастия не выпали на нашу долю…


"Тут я умолкаю. Потому что о хорошем говорить не в состоянии. Потому что нам бы только обнаруживать везде смешное, унизительное, глупое и жалкое. Злословить и ругаться. Это грех.


Короче – умолкаю" (СП 3, 99)…


Заключение


Современники не раз вспоминали об особом отношении Сергея Довлатова к окружающему миру. Судьба писателя не была ни ужасной, ни легкой. В жизни Довлатова было многое – литература, вино, любовь, друзья. Учеба в университете и служба в конвойных войсках. Работа в эстонских и ленинградских газетах, на радио и телевидении. Конфликты с властями и эмиграция. Успех и признание. Последнее, впрочем, пришло только на четвертом десятке лет и далеко от родных мест. Писатель, национальность которого – "ленинградец", "по отчеству – с Невы", добился признания в Соединенных Штатах Америки, где не чаял оказаться, вступая в литературную жизнь.


Почти в каждой книге Довлатов описывает собственную жизнь. По крайней мере, опирается, отталкивается от событий, произошедших с ним или его близкими. События эти далеко не всегда радостны, наоборот, чаще драматичны, подчас – трагичны. Гибель заключенного Бутырина в "Зоне", арест деда Исаака в "Наших", собственные унижения в бесконечных издательствах и окололитературных учреждениях – казалось бы, что в этом смешного?! Однако "на мажорный лад настраивают печальные – сплошь! – сюжеты его прозы". "Но – полагал Сергей Довлатов – чем печальнее, тем смешнее", – так пишет Андрей Арьев во вступительной статье к первому тому собрания прозы Довлатова [51]
.


За какую бы тему ни брался писатель, будь то армейские или редакционные будни, жизнь эмигрантской колонии или ленинградской интеллигенции, у него всегда получаются смешные произведения. "…Сергей обладал талантом превращать ад [«ад не вокруг нас, ад в нас самих» – С. Д.] если не в рай, то по меньшей мере в трагикомедию. В его рассказах, даже при самых мрачных темах и сюжетах, всегда есть свет, свободное, открытое пространство, остается возможность дышать" [52]
.


Чем был юмор для Довлатова? И чего больше всего в довлатовском юморе?


1960 – 70-е годы – время не только героев, осваивавших целинные земли и работавших на великих стройках или боровшихся с тоталитарным режимом, гибнувших в тюрьмах и психиатрических лечебницах. Это еще и время обычных людей с их повседневными заботами и печалями, с их мыслями о работе, о доме, о детях. Жизнь таких людей может показаться серой, неинтересной, приземленной. В каждом произведении писателя можно видеть, как персонажи (и, в особенности, главный герой) проходят через определенные испытания, сталкиваясь с различными соблазнами. Соблазны эти – выпивка, женщины, сплетни, карьера. Без этого нет жизни рядового инженера, великого писателя или корреспондента республиканской газеты. По тому, как человек меняется, попадая во власть этих соблазнов, можно судить о его нравственных качествах.


Меняется обстановка – писатель уезжает в другую страну – но и там, на другой стороне земного шара, люди (не титаны и не герои, а обычные люди) живут по тем же правилам и тоже проверяются на прочность этим миром.


Довлатов в своих рассказах пишет о таких людях, но, какие бы заботы их ни тревожили, что бы ни было смыслом их существования, автор никогда не станет выносить героям отрицательную оценку. Когда писатель слышал пошлость, он говорил об этом. Когда скорбели напоказ – он это чувствовал. Когда ему приходилось заниматься откровенной халтурой – отдавал себе отчет в том, что происходит. Сергей Довлатов был по-настоящему беспощаден прежде всего к себе. Если вчитаться в его книги, понимаешь, что над собственными недостатками он смеется больше всего.


"Ему было свойственно откровенно рассказывать о своих безобразиях, давая им вполне жесткую оценку. Он старался ничего не скрывать, все называть своим именем. Не хвастался, но особенно и не печалился. То есть как бы – что есть, то есть. Мужественно и мудро сознавал собственное несовершенство" [53]
.


"Свое худое и дрянное Довлатов не списывал за счет худости и дрянности мира, не сравнивал, как множество людей, в выгодном для себя свете с худостью и дрянностью других, а признавал, как-то весело сокрушался – и не извинял себя" [54]
.


Когда-то Сергей Довлатов решил, что хочет стать рассказчиком и поведать о том, как живут его современники. Не научить их жить, а им же самим показать и рассказать, как они живут. Ничего не скрывая и не приукрашивая. Все как есть. Можно, конечно, сказать, что подобное отражение должно было бы наводить читателя на размышления, толкать его к тому, чтобы понять, для чего он родился и для чего все-таки стоит жить. Однако это – не главное для Довлатова. Он не стремится морализаторствовать, потому что сам зачастую не знает ответов на поставленные вопросы.


Описывая жизнь военнослужащих внутренних войск, журналистов или эмигрантов, писатель видел много н е с м е ш н о г о. Однако не это было по-настоящему важным и ценным для Довлатова. Так же, как при подготовке "Зоны" к изданию писатель отказался обнародовать наиболее шокирующие сцены (они остались в черновиках, в первоначальных вариантах), так и на страницах других произведений не оказалось наиболее отвратительных эпизодов, свидетелем которых был С. Довлатов. Подобное самоограничение далеко от манеры страуса прятать свою голову в песок. Просто события н е с м е ш н ы е были неинтересны Довлатову.


Как бы ни были мелочны и суетны люди, Довлатов никогда не презирает их. Человек является главной ценностью. Надо быть снисходительным и милосердным к нему. Даже редакционные стукачи, цербер-редактор и партийные чиновники способны вызвать у Довлатова жалость, улыбку. "Души его, разместившейся в гигантской его фигуре, хватало на то, чтобы любить тех, кого мы презираем, – поэтому и его любит больше народу, чем нас. Это отчасти и погубило его, но дай Бог каждому такой гибели – от всеобщей любви" [55]
!


"Довлатов остроумно напоминает нам, что каждая жизнь уникальна и что всякая жизнь нам близка" [56]
.


Мысль, высказанная автором-героем в диалоге с публицистом Натаном Зарецким в "Иностранке", повторялась писателем много раз в других произведениях, в записных книжках и письмах к друзьям:


"– …В Непале дети голодают, а здесь какой-то мерзкий попугай сардины жрет!.. Так где же справедливость?


Тут я бестактно засмеялся.


– Циник! – выкрикнул Зарецкий.


Мне пришлось сказать ему:


– Есть кое-что повыше справедливости!


– Ого! – сказал Зарецкий. – Это интересно! Говорите, я вас с удовольствием послушаю. Внимание, господа! Так что же выше справедливости?


– Да что угодно, – отвечаю.


– Ну, а если более конкретно?


– Если более конкретно – милосердие…
" (СП 3, 72)


Таково кредо Довлатова-гражданина и Довлатова-писателя.


Он видел недостатки и пороки, но не хотел обличать, а только улыбался, замечая во всем и всех что-то комичное.


Даже в произведениях абсолютно серьезных писателей Сергей Довлатов находил смешные места ("Круглый стол овальной формы" – у Достоевского, "Мы ничего такого не плакали" – у Розанова). Он гордился подобными находками и гордился заслуженно – ведь действительно, сколько читателей не заметило их, в очередной раз "пройдя мимо".


Довлатов (по мнению И. Бродского) "замечателен в первую очередь именно отказом от трагической традиции… русской литературы; равно как и от ее утешительного пафоса. Тональность его прозы – насмешливо-сдержанная, при всей отчаянности повествования, им описанного" (СП 3, 359).


Была ли подобная манера письма, избранная Довлатовым, им же самим открыта, сказать сложно. "С одной стороны, за мной ничего не стоит", – говорит писатель в интервью Виктору Ерофееву. – "Я представляю только себя, самого себя всю свою жизнь и никогда ни в какой организации, ни в каком содружестве не был. С другой стороны, за мной, как за каждым из нас, кто более или менее серьезно относится к своим занятиям, стоит русская культура" (СП 3, 347-348).


Однако это все касается авторского стиля, синтаксиса, манеры построения фразы. Но не юмора. Не способности видеть и слышать. Не умения относится ко всему с улыбкой…


"Вся его [Довлатова] жизнь – словно специальный. умышленный набор т р а г и к о м и ч е с к и х происшествий" [57]
. Умышленный – потому что в результате Довлатов превратился в рассказчика с особым чувством юмора, приобрел острую чуткость к комичному в жизни. В грустной, невеселой повседневности писатель обнаруживал смешное. Поэтому он мог шутить о чем угодно: о диссидентстве и партийности, о национализме и межполовых отношениях, об искусстве и политике, о журналистике и патриотизме, об эмиграции и любви…


Даже о смерти Довлатов призывал писать "с юмором и грамотно, избегая самолюбования и прочей безвкусицы" [58]
.


И о литературе, которой Сергей Довлатов посвятил свою жизнь, он мог сказать с улыбкой:


"Что такое литература и для кого мы пишем?


Я лично пишу для своих детей, чтобы они после моей смерти все это прочитали и поняли, какой у них был золотой папаша, и вот тогда, наконец, запоздалые слезы раскаяния хлынут из их бесстыжих американских глаз" (СП 3, 371)!


БИБЛИОГРАФИЯ



I




















1.


Довлатов С. Д. Из рассказов последних лет // Звезда. 1995. № 1. – С. 67-76.


2.


Довлатов С. Д. Зона (Записки надзирателя). Компромисс. Заповедник. – М.: ПИК, 1991.


3.


Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995.


4.


Довлатов С. Д. Сто восьмая улица. Девушка из хорошей семьи. После кораблекрушения // Третья волна: Антология русского зарубежья: Сборник. Сост. А. Гребен. – М.: Моск. рабочий, 1991.


5.


Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997.




II






































6.


Алешковский Ю. Николай Николаевич. Маскировка. – М.: Весть, 1990.


7.


Бродский И. А. Избранное: Третья волна. – Мюнхен: Нейманис, 1993.


8.


Бродский И. А. Рождественские стихи; Рождество: Точка отсчета: Беседа И. Бродского с П. Вайлем. – М,: Независимая газета, 1992.


9.


Веллер М. И. А вот те шиш! Повести и рассказы. – М.: Вагриус, 1997.


10.


Губерман И. Прогулки вокруг барака. – М.: ДО "Глаголь", 1993.


11.


Ерофеев В. В. Оставьте мою душу в покое: Почти всё. – М.: Изд-во АО "Х.Г.С.", 1997.


12.


Жванецкий М. М. Что такое юмор? // Аврора. 1990. № 5. – С. 152-153.


13.


Конец века: Независимый альманах // Сост. Т. Бек, Ю. Калещук, А. Никишкин и др. – М.: Конец века, 1992.


14.


Лимонов Э. Это я, Эдичка. – М.: Ренессанс, 1991.


15.


Мандельштам О. Э. «И ты, Москва, сестра моя, легка…»: Стихи, проза, воспоминания, материалы к биографии; венок Мандельштаму // Сост. и автор вступ. ст. и примеч. П. М. Нерлер. – М.: Моск. рабочий, 1990.


16.


Солженицын А. И. Малое собрание сочинений в 7-ми томах. – М.: ИНКОМ НВ, 1991.




III








































































































































































































17.


Абдуллаева З. Между зоной и островом: О прозе Сергея Довлатова // Дружба народов. 1996. № 7. – С. 153-166.


18.


Аловерт Н. Нью-Йорк. Надписи и фотографии // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 496-502.


19.


Арьев А. Ю. Букет и венок: к пятой годовщине со дня смерти Сергея Довлатова // Общая газета. 1995. № 34. 24-30 августа. – С. 10.


20.


Арьев А. Ю. Наша маленькая жизнь. Вступительная статья // Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. – С. 5-24.


21.


Арьев А. Ю. После стихов // Звезда. 1994. № 3. – С. 156-161.


22.


Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13-ти томах. – М.– Л.: Издательство Академии Наук СССР, 1953.


23.


Борев Ю. Б. Комическое, или О том, как смех казнит несовершенство мира, очищает и обновляет человека и утверждает радость бытия. – М.: Искусство, 1970.


24.


Борев Ю. Б. О комическом. – М.: Искусство, 1957.


25.


Бродский И. А. О Сереже Довлатове ("Мир уродлив, и люди грустны") // Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. – Т. 3. С. 355-362.


26.


Вайль П. Л., Генис А. А. Искусство автопортрета // Звезда. 1994. № 3. – С. 177-180.


27.


Вайль П. Л. Без Довлатова // Звезда. 1994. № 3. – С. 162-165.


28.


Вайль П. Л. Без Довлатова // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 451-464.


29.


Военный энциклопедический словарь // Пред. ред. комиссии С. Ф. Ахромеев. – М.: Воениздат, 1986.


30.


Вольф С. Е. Довлатову // Звезда. 1994. № 3. – С. 128-130.


31.


Генис А. А. Первый юбилей Довлатова // Звезда. 1994. № 3. – С. 165-167.


32.


Генис А. А. На уровне простоты // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 465-474.


33.


Горький А. М. Беседы с молодыми. Изд-е 2-е. – М.: Современник. 1981.


34.


Горький А. М. Собрание сочинений в 30-ти томах. М.: Гослитиздат, 1949-1955.


35.


Граймз У. Роман о преступлении и наказании сибирским морозом (С. Довлатов. Зона. Записки надзирателя) // Звезда. 1994. № 3. – С. 203-204.


36.


Гудман У. О книге С. Довлатова "Компромисс" // Звезда. 1994. № 3. – С. 200-201.


37.


Дземидок Б. О комическом. Перевод с польского. – М.: Прогресс, 1974.


38.


Елисеев Н. Человеческий голос // Новый мир. 1994. № 11. – С. 212-225.


39.


Ефимов И. Е. Неповторимость любой ценой // Звезда. 1994. № 3.– С. 155-156.


40.


Иванова Н. Разгадке жизни равносилен // Московские новости. 1996. № 2. 14-21 января. – С. 37.


41.


Калачева А. Что такое юмор? // Советская культура, 1956. 14 июня.


42.


Каледин С. Е. Встреча с Сергеем Довлатовым, невстреча с Сергеем Довлатовым, собачье сердце // Звезда. 1994. № 3. – С. 168-170.


43.


Камянов В. Свободен от постоя // Новый мир. 1992. № 2. – С. 242-244.


44.


Кларк К. Души ГУЛАГ'а. (С. Довлатов. Зона. Записки надзирателя) // Звезда. 1994. № 3. – С. 201.


45.


Крамов И.Н. В зеркале рассказа: Монография. – М.: Советский писатель, 1986.


46.


Краткая литературная энциклопедия // Гл. ред. А. А. Сурков. – М.: Советская энциклопедия, – Т.8, 1975.


47.


Кривулин В. Б. Поэзия и анекдот // Звезда. 1994. № 3. – С. 122-123.


48.


Кузнецов И. "Звезда" Довлатова (№ 3) // Литературная газета. 1994 № 24, 15 июня. – С. 4.


49.


Литературный энциклопедический словарь // Под общ. ред. В. М. Кожевникова, П. А. Николаева. Редкол.: Л. Г. Андреев, Н. И. Балашов, А. Г. Бочаров и др. – М.: Сов. Энциклопедия, 1987.


50.


Лосев Л. Русский писатель Сергей Довлатов // Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. – Т. 3. С. 363-371.


51.


Лук А. Н. О чувстве юмора и остроумии. – М., 1968.


52.


Лэрд С. Ненавязчивые истины. (С. Довлатов. Иностранка. Представление и другие рассказы) // Звезда. 1994. № 3. – С. 204-205.


53.


Нагибин Ю. Размышления о рассказе. – М.: Советская Россия, 1964.


54.


Найман А. Г. Персонажи в поисках автора (Памяти Сергея Довлатова) // Звезда. 1994. № 3. – С. 127-128.


55.


Нехорошев М. М. Веллер и Довлатов: битва героев и призраков // Нева. 1996. № 8. – С. 183-191.


56.


Нинов А. Современный рассказ. Из наблюдений над русской прозой (1956-1966). – Л.: Художественная литература, ленинградское отделение, 1969.


57.


Новиков М. Цукаты в тексте. (Еще много-много раз о Довлатове) // Коммерсантъ. 1999. № 73. 29 апреля. – С 10.


58.


Попов В. Г. Кровь – единственные чернила // Звезда. 1994. № 3. – С. 141-143.


59.


Пропп В. Я. Проблемы комизма и смеха. – М.: Искусство, 1976.


60.


Пруссакова И. В. Вокруг да около Довлатова // Нева. 1995. № 1. – С. 194-198.


61.


Пуринсон С. Б. Убийца // Звезда. 1994. № 3. – С. 130-132.


62.


Рейн Е. Б. Несколько слов вдогонку // Звезда. 1994. № 3. – С. 123-126.


63.


Ремизова М. Компромисс с абсурдом: Довлатов как идеальный объект для любви // Независимая газета. 1994. № 123. 2 июля – С. 7.


64.


Рохлин Б. Б. Памяти Сергея Довлатова // Звезда. 1994. № 3. – С. 132-133.


65.


Рохлин Б. Б. Скажи им там всем // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 414-421.


66.


Рута С. Россия без слез. (С. Довлатов. Наши. Русский семейный альбом) // Звезда. 1994. № 3. – С. 205-206.


67.


Серман И. З. Гражданин двух миров // Звезда. 1994. № 3. – С. 187-192.


68.


Скульская Е. Г. Перекрестная рифма (Письма Сергея Довлатова) // Звезда. 1994. № 3. – С. 144-153.


69.


Смирнов И. П. Творчество до творчества // Звезда. 1994. № 3. – С. 121-122.


70.


Смирнов-Охтин И. И. Сергей Довлатов – петербуржец // Звезда. 1994. № 3. – С.134-137.


71.


Смирнов-Охтин И. И. Сергей Довлатов – петербуржец // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 422-429.


72.


Соснора В. А. Сергей // Звезда. 1994. № 3. – С. 137-138.


73.


Стерн Ф. Мрачный юмор советской тюрьмы. (С. Довлатов. Зона) // Звезда. 1994. № 3. – С. 202-203.


74.


Сухих И. Н. Голос. О ремесле писателя Д. // Звезда. 1994. № 3. С. – 180-187.


75.


Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. – СПб.: РИЦ "Культ-информ-пресс", 1996.


76.


Топоров В. Л. Дом, который построил Джек (О прозе Довлатова) // Звезда. 1994. № 3. – С. 174-176.


77.


Тудоровская Е. А. Путеводитель по "Заповеднику" // Звезда. 1994. № 3. – С. 193-199.


78.


Уфлянд В. И. Белый петербургский вечер 25 мая // Аврора. 1990. № 12. – С. 129-135.


79.


Уфлянд В. И. Мы простились, посмеиваясь // Звезда. 1994. № 3. – С. 139-141.


80.


Штерн Л. Эта неаполитанская наружность // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 389-396.


81.


Шубин Э. А. Современный русский рассказ. Вопросы поэтики жанра. – М, 1974.






82.


Kasack W. Russian literature 1945-1988. – München: Sagner, 1989.



[1]
Лосев Л. Русский писатель Сергей Довлатов // Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Т. 3. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. – С. 364.


[2]
Кривулин В. Б. Поэзия и анекдот // Звезда. 1994. № 3. – С. 123.


[3]
Веллер М. И. А вот те шиш! Повести и рассказы. – М.: Вагриус, 1997. – С. 352.


[4]
Рейн Е. Б. Несколько слов вдогонку // Звезда. 1994. № 3. – С. 126.


[5]
Во время написания настоящей работы книга еще не вышла в издательстве "Вагриус", и при работе была использована запись одноименных радиопрограмм, которые А. Генис вел на радио "Свобода" до марта 1998 года.


[6]
Литературный энциклопедический словарь // Под общ. ред. В.М. Кожевникова, П.А. Николаева. Редкол.: Л. Г. Андреев, Н. И. Балашов, А. Г. Бочаров и др. – М.: Сов. энциклопедия, 1987. – С. 162.


[7]
Там же. – С. 521.


[8]
Борев Ю. Б. Комическое, или О том, как смех казнит несовершенство мира, очищает и обновляет человека и утверждает радость бытия. – М.: Искусство, 1970. – С. 21.


[9]
Дземидок Б. О комическом. Перевод с польского. – М.: Прогресс, 1974. – С.160.


[10]
Борев Ю. Б. Комическое, или О том, как смех казнит несовершенство мира, очищает и обновляет человека и утверждает радость бытия. – М.: Искусство, 1970. – С. 32.


[11]
Жванецкий М. М. Что такое юмор? // Аврора. 1990. № 5. – С. 152.


[12]
Краткая литературная энциклопедия // Гл. ред. А. А. Сурков. – М.: Советская энциклопедия, – Т.8, 1975. – С. 1043.


[13]
Жванецкий М. М. Что такое юмор? // Аврора. 1990. № 5. – С. 153.


[14]
Бродский И. А. О Сереже Довлатове ("Мир уродлив, и люди грустны") // Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Т. 3. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. – С. 359.


[15]
Пропп В. Я. Проблемы комизма и смеха. – М.: Искусство, 1976. – С. 20.


[16]
Борев Ю. Б. Комическое, или О том, как смех казнит несовершенство мира, очищает и обновляет человека и утверждает радость бытия. – М.: Искусство, 1970. – С. 56.


[17]
Пропп В. Я. Проблемы комизма и смеха. – М.: Искусство, 1976. – С. 26.


[18]
Борев Ю. Б. Комическое, или О том, как смех казнит несовершенство мира, очищает и обновляет человека и утверждает радость бытия. – М.: Искусство, 1970. – С. 10.


[19]
Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13-ти томах. – М. - Л.: Издательство Академии Наук СССР, 1953. Т. 7, 1955. – С. 13.


[20]
Смирнов И. П. Творчество до творчества // Звезда. 1994. № 3. – С. 121.


[21]
Штерн Л. Эта неаполитанская наружность // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 393.


[22]
Рейн Е. Б. Несколько слов вдогонку // Звезда. 1994. № 3. – С. 125.


[23]
Уфлянд В. И. Мы простились, посмеиваясь // Звезда. 1994. № 3.– С. 140.


[24]
Рохлин Б. Б. Скажи им там всем // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 420.


[25]
Штерн Л. Эта неаполитанская наружность // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 396.


[26]
Арьев А. Ю. Наша маленькая жизнь. Вступительная статья // Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. – С. 6.


[27]
Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13-ти томах. – М. - Л.: Издательство Академии Наук СССР, 1953. Т. 5, 1954. – С. 40.


[28]
Нинов А. Современный рассказ. Из наблюдений над русской прозой (1956-1966). – Л.: Художественная литература, ленинградское отделение, 1969. – С. 12.


[29]
Горький А. М. Собрание сочинений в 30-ти томах. М.: Гослитиздат, 1949-1955. – Т. 25, 1953. – С. 128.


[30]
Нинов А. Современный рассказ. Из наблюдений над русской прозой (1956-1966). – Л.: Художественная литература, ленинградское отделение, 1969. – С.51.


[31]
Крамов И.Н. В зеркале рассказа: Монография. – М.: Советский писатель, 1986. – С. 11.


[32]
Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. (В дальнейшем – СП с указанием тома и страницы) – Т.2. – С. 16.


[33]
Горький А. М. Беседы с молодыми. Изд-е 2-е. – М.: Современник. 1981. – С. 366.


[34]
Цит. по: Крамов И.Н. В зеркале рассказа: Монография. – М.: Советский писатель, 1986. – С. 9.


[35]
Там же. – С. 8.


[36]
Сухих И. Н. Голос. О ремесле писателя Д. // Звезда. 1994. № 3.– С. 183.


[37]
Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. – СПб.: РИЦ "Культ-информ-пресс", 1996. – С. 116.


[38]
Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. – СПб.: РИЦ "Культ-информ-пресс", 1996. – С. 122.


[39]
Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. – СПб.: РИЦ "Культ-информ-пресс", 1996. – С. 123.


[40]
Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. – СПб.: РИЦ "Культ-информ-пресс", 1996. – С. 131.


[41]
Гудман У. О книге С. Довлатова "Компромисс" // Звезда. 1994. № 3. – С. 200.


[42]
Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. – СПб.: РИЦ "Культ-информ-пресс", 1996. – С. 136.


[43]
Нехорошев М. М. Веллер и Довлатов: битва героев и призраков // Нева. 1996. № 8. – С. 187.


[44]
Абдуллаева З. Между зоной и островом: О прозе Сергея Довлатова // Дружба народов. 1996. № 7. – С. 156.


[45]
Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. – СПб.: РИЦ "Культ-информ-пресс", 1996. – С. 150.


[46]
Вайль П. Л., Генис А. А. Искусство автопортрета // Звезда. 1994. № 3. – С. 178.


[47]
Пруссакова И. В. Вокруг да около Довлатова // Нева. 1995. № 1. – С. 198.


[48]
Сухих И. Н. Голос. О ремесле писателя Д. // Звезда. 1994. № 3. С. – 182.


[49]
Довлатов С. Д. Сто восьмая улица. Девушка из хорошей семьи. После кораблекрушения // Третья волна: Антология русского зарубежья: Сборник. Сост. А. Гребен. – М.: Моск. рабочий, 1991. – С. 52-90.


[50]
Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. – СПб.: РИЦ "Культ-информ-пресс", 1996. – С. 212.


[51]
Арьев А. Ю. Наша маленькая жизнь. Вступительная статья // Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. – С. 12-14.


[52]
Рохлин Б. Б. Скажи им там всем // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 420.


[53]
Смирнов-Охтин И. И. Сергей Довлатов – петербуржец // Малоизвестный Довлатов: Сборник. – СПб.: АОЗТ «Журнал "Звезда"», 1997. – С. 425.


[54]
Найман А. Г. Персонажи в поисках автора (Памяти Сергея Довлатова) // Звезда. 1994. № 3. – С. 127.


[55]
Попов В. Г. Кровь – единственные чернила // Звезда. 1994. № 3. – С. 142.


[56]
Хеллер Дж. // Писатели мира о Сергее Довлатове. – Звезда. 1994. № 3. – С. 171.


[57]
Попов В. Г. Кровь – единственные чернила // Звезда. 1994. № 3. – С. 141.


[58]
Лосев Л. Русский писатель Сергей Довлатов // Довлатов С. Д. Собрание прозы в 3-х томах. Т. 3. Издание второе. – СПб.: Лимбус Пресс, 1995. – С. 371.

Сохранить в соц. сетях:
Обсуждение:
comments powered by Disqus

Название реферата: Юмор в творчестве сергея довлатова

Слов:27899
Символов:206534
Размер:403.39 Кб.